• Кажется, именно с этой эпиграммы началось едва ли не повальное увлечение поэзией. На рабочих столах появились томики Маяковского, Пастернака, а кое у кого и Есенина. В меру сил и сами начали упражняться в стихосложении, сначала пародии и эпиграммы друг на друга, а затем и посвящения каким-либо событиям и датам. Постепенно добрались даже до лирики.

    Мне Скобелкин посвятил лирико-иронические стихи о нереализованной идее улавливания капель в паутину. Остались в памяти лишь эти строки:

    ...Он знал, что в жизненной путине

    У каждого свои пути,

    Но знал ли он, что в паутине

    Ему решение найти?

    А вот отрывок из эпиграммы Клячко на Скобелкина:

    С высот принципа Гамильтона,

    Забыв порой наук азы,

    Он утверждает беспардонно,

    Что мир — суть капля и пузырь.

    Но без любви на свете серо...

    И вскоре убедился он,

    Что, кроме Гамильтона — сэра,

    Нужна и леди Гамильтон.

    Последние две строчки требуют, вероятно, «истори­ческого комментария». Дело в том, что именно тогда, когда Клячко писал свою эпиграмму, на советских экра­нах шла английская кинокартина «Леди Гамильтон». Вот Клячко и «обыграл» две фамилии — героини филь­ма и выдающегося ирландского математика Уильма Роуана Гамильтона (1805—1865), труды которого сыгра­ли первостепенную роль в развитии гидромеханики и гидродинамики.

    Увлечение поэзией длилось довольно долго, но и эта волна схлынула. На смену поэзии пришли шахматы, на блиц-турниры с часами уходил весь обеденный перерыв. Только меня поэтическая волна несла все дальше и дальше. Еще со школьных лет обнаружилась «стихо- устойчивость»: я мог неутомимо, днями читать и буб­нить стихи, «хорошие и разные» Но всегда оставался Блок. Блок и стал ключом к пониманию других поэтов. Я начал вчитываться в Пастернака, как в научную ра­боту, мне было недостаточно, что он нравится, притяги­вает,— хотелось понять, почему, в чем суть его магии... Никак не думал, что доведется мне нежданно-негадан­но на какой-то миг соприкоснуться с Борисом Леонидо­вичем.

    В молодости привелось мне постучаться в литера­турную дверь, она слегка приоткрылась, но потом жизнь отнесла меня в другую сторону. Однако мысль снова и понастойчивей толкнуться в эту дверь изредка возвращалась, правда, чем далее, тем реже. Довольно напряженная работа оставляла не слишком много вре­мени для размышления о моем призвании, я еще по давней привычке иногда кое-что набрасывал, заполнял записные книжки, отцеживая в них планктон повседнев­ных наблюдений. Я считал все это некой хронической затянувшейся болезнью и придумал в утешение следую­щий тезис: «Если я до сих пор не изменил свой жизнен­ный путь и еще не в литературе, значит, и не надо, про­сто нет достаточных способностей. Если бы способно­сти —- сами пробились бы наружу»,— И вдруг неожиданно для меня самого перечитанные и заново пережитые стихотворения Б. Пастернака побу­дили меня обратиться к Борису Леонидовичу с письмом. Я написал кое-что о себе, о своих раздумьях и сомне­ниях, об исканиях другого профессионального пути. Мало того, я, подобно чеховскому гимназисту, возвра­тившему учителю звездную карту со своими поправка­ми, позволил себе еще и покритиковать его стихи.

    Прошло некоторое время. Я рассудил по здравому размышлению, что ответа на столь странное и, возмож­но, неуместное послание ожидать не следует. Слегка сконфузясь и поругав себя за легкомыслие, я забыл о своем поступке. Спустя год я получил ответ. Это было поразительно: Пастернак переживал тогда нелегкие го­ды, а ожидал, вероятно, еще более трудных...

    Его письмо оказалось удивительно откровенным, по­ражало бережным отношением к незнакомому человеку, душевной зоркостью и проницательностью (оно было очень личным для нас обоих, и я не могу привести его полностью...).

    15 дек. 1953 г.

    Глубокоуважаемый тов. Волынский!

    Вы, наверно, уже забыли о своем письме, написан­ном около года тому назад. Я тогда же решил обяза­тельно ответить Вам. Но я был очень занят. Последнее десятилетие я пишу для себя, себе в убыток, не для пе­чати — и, значит, вдвойне дорожу временем, чтобы уко­ротить свой отход от заработка и оправдать потерю времени действительно сделанным делом.

    Это попутно ответ на один из Ваших вопросов: «сто­ит ли Вам толкаться в литературную дверь».

    Ваше письмо написано очень живо, Вы умеете мыс­лить связно и интересно... все это — благо, счастливый дар, который все равно участвует в движении и ходе Вашей судьбы и жизни независимо от того, пересматри­ваете ли Вы свой выбор призвания или не пересматриваете. Вы инженер, ученый, у Вас есть знания, пользуй­тесь же ими и радуйтесь им.

    Наше время наложило ложный налет профессиона­лизма на многое, что совсем не обладает такой обязательной определенностью. Ваш случай, который Вы, хотя и шутливо, представляете примером хронической болезни, есть случай настоящего умственного и душев­ного здоровья, которого пожелаю Вам и в дальнейшем.

    Мне нельзя затягивать ответа Вам, потому что и сейчас у меня нет времени.

    Только еще одно замечание. Вы говорите обо мне: «Вот Вы неповторимым поворотом, ярким неожиданным образом взволновали читателя, обострили слух и зре­ние, он узнает мир заново, он стал богаче, и это достав­ляет чувство радости. С этим чувством он идет за Вами и ждет — вот его обостренному чувству откроется что-то главное, что-то значительное, но иногда этого не проис­ходит». Совершенно правильное наблюдение. Это один из моих ранних недостатков, которые вызывают во мне двойственное отношение к моим прежним книгам, отче­го я и отказался в этом году от переиздания избранного моего однотомника, поставленного в планы Гослитизда­та на 1955 год. Серьезность Вашего письма очень по­нравилась мне. От души желаю Вам удачи в любом из Ваших начинаний.

    Всего лучшего.

    Ваш Пастернак.

    Я долго жил под впечатлением письма. Перечитывал его. Письмо было написано простым школьным пером «№ 86» (в те годы употреблялось такое, а самопишу­щих ручек Пастернак не признавал). Запомнился по­черк «летящих журавлей». Нет, Борис Леонидович мне не советовал менять профессию, и не только из-за моих личных качеств. Его письмо пробило скорлупу моей ограниченности и заставило серьезней поразмыслить о вещах более важных и сложных, чем проблема лично­го выбора...

    На этом, собственно, можно было бы и закончить краткую историю моего несостоявшегося личного зна­комства с Борисом Леонидовичем Пастернаком, если бы с давних лет в моей памяти не сохранился один, еще более ранний эпизод.

    Вскоре после окончания Великой Отечественной вой­ны мне вместе с группой наших сотрудников довелось присутствовать в Московском Доме ученых на поэтиче­ском вечере Пастернака.

    По установившейся традиции после чтения стихов и ответов на вопросы, заданные в письменном виде, мы со всех сторон обступили поэта, чтобы продолжить взволновавший всех нас разговор.

    — Как вы считаете,— спросили Пастернака,— кто из поэтов сумел лучше всех рассказать о прошедшей войне?

    Ответ последовал сразу:

    — Твардовский. В поэме «Василий Теркин».

    А после минутного размышления Борис Леонидович добавил: