В остальном же, кроме портрета бабушки, я решила ничего не увозить. Воспоминания о прожитых тридцати годах я разделила с владельцами этого дома, мне расхотелось загромождать свою жизнь вещами, помнившими, как мы любили друг друга, как росли наши дети. Я даже оставила в шкафу платья, за которыми приехала: пусть Лор наделает из них тряпок! Сарафаны с открытой спиной, на тонких лямочках, кружевные блузки — все это носила другая Катрин, а ту Катрин, Катюшу, Кату, Катти я похоронила.

Я ходила по комнатам в полутьме — ставни я так и не открыла — и холодно осматривалась, как торговец, который готовится к заключению сделки: вот здесь им стоило бы покрасить раму, да и кран капает… При этом я отметила, что простыни в шкафах лежали такими же стопками, какими сложила их я, на полках все еще были приклеены бумажки, написанные моей рукой («простыни для большой кровати», «пододеяльники», «детские кровати», «чехлы») — новая хозяйка дома так и не удосужилась заняться шкафами, ее пьянила радость, что она принята в доме, сама принимает гостей. В нашем большом шкафу я без удивления отметила исчезновение «картотеки дам былых времен», на полках теперь лежали лишь поучительные материалы: реликварий делового человека, альбом с фотографиями, сделанными во время путешествий, и даже большой альбом, подписанный рукой моего мужа «Наши дети», но в нем были только рисунки и письма дочерей другой жены — каждая бумажка была помечена (имя, дата) той же любящей и внимательной рукой, что подписала и этот подложный альбом, эта же рука некогда подписывала альбомы с нашими и детскими фотографиями… Я рассердилась, что позволила заманить себя в ловушку. Разве мне неизвестно, что теперь у моего мужа другая жена и другие дети? Ни определение «наши», ни местоимение «мы» больше ко мне не относились.

Ничего более в этих стенах, которые «обновила» чужачка, не причинило мне боли. Этот визит в те места, где я прожила столько времени «вместе», не всколыхнул во мне никаких чувств, не отозвался эхом в моем сердце. Прошлое отваливалось от меня, как мертвая кожа: еще боишься, что будет больно, когда станешь ее отдирать, но когда до нее дотрагиваются ножницы, то уже ничего не чувствуешь.

Свое я отплакала два года назад, когда мы проводили здесь, в семейном кругу, наше последнее супружеское лето. К тому времени каждый раз, приезжая в Прованс я замечала в доме следы тайного пребывания в нем Другой; она смелела с каждым своим появлением и начала вить свое гнездо внутри моего: то появлялся новый стол, то скатерть, то подушки — она нелицеприятно давала мне понять, что пора освобождать территорию… В то последнее лето все вызывало у меня слезы — детский комод, «шкатулка для молочных зубов», их игрушки. Как будто бы я тогда уже чувствовала, что вижу все эти камни, все эти деревья в последний раз.

Я ошибалась: не в последний. В последний я сыграла свою роль с большим достоинством — я ее отрепетировала, да и играла я ее лучше, потому что она перестала меня трогать… Мне хотелось увидеть все еще раз — сараи, сосновую рощу, каменные башни, террасы, лавандовое поле, оливковую рощу, комнаты каждой из моих золовок — мне хотелось все запомнить. Не было ни одной двери, которую бы я не открыла, — я прощалась со своей юностью, с лучшими годами нашей жизни. Но ничего из того, что попадалось на глаза, не оживляло во мне ту женщину, которой я была, — я ходила по чужому прошлому.

Поблагодарив «бабушку моих детей» за ее очаровательный прием и чудесные субботу и воскресенье, которые я у нее провела (истинная правда), я уехала из Прованса с легким сердцем и таким же легким чемоданом.

Траур свой я забросила. Теперь мне уже не кажется, что я потеряла мужа — скорее его просто не существовало. Он перестал занимать мои мысли, беспокоить меня во сне: после того, как я побывала в «их» провансальском доме, прочла их письма, поняла, в конце концов, что она любила его и что вместе они, судя по всему, счастливы, я перестала мечтать об этом чужом мне человеке, по ошибке пообещавшем мне когда-то свою жизнь. Никогда больше не появится в ночи мой блуждающий огонек — конец ожиданиям на вокзалах, преследованиям, несостоявшимся встречам, расставаниям…

Впрочем, теперь, когда процедура развода близится к своему концу, мы будем законным образом разведены, а наш брак будет одним росчерком пера уничтожен на «брачных скрижалях», которые снова нам торжественно вручили, он перестал предпринимать попытки увидеть меня, он не писал, не звонил даже на мой день рождения, даже на Новый год… «Вот увидишь, — заявила мне одна „бывшая супруга“, которую уже „обкатало“ время, — поначалу их мучают угрызения совести, они то и дело звонят, а потом, после…» «После» — это уже наше нынешнее время.

Для его любви я умерла. И для всякой любви тоже. В одиночестве, однако, есть своя прелесть: разве я не стала лучше спать после того, как он покинул мои сны, разве не хорошо мне спать одной в нашей двуспальной кровати? «В постели глубоки речные воды» — я погружаюсь в них, плыву, покачиваясь на необъятных просторах сна, тяжелого и белого. Я сплю, как в снежной могиле.

За окном ветер ласкает ледовые покровы, на снегу виден звериный след. Тишина преисполнена жизнью, и следы ее появятся на снегу утром — что-то невидимое двигается, живет; до этой зимы я даже не подозревала об этом. Небытие населено всем тем, что скрывало от нас лето: по следам, которые остаются на крыльце (они взбираются по нему, как по холму), я узнаю, что здесь побывали куница, лиса, горностай, иногда даже косуля. Есть здесь, правда, нечего, можно подумать, что они приходят просто погреться у стен дома. И, поскольку я не произвожу никакого шума (читаю, сплю, зимую), они греются у моего мертвого очага до зари и исчезают лишь с первыми лучами солнца, оставив мне на память следы тех, кого я никогда не вижу, и следы эти остаются единственными моими дневными спутниками…

Еще у меня на автоответчике звучат голоса подруг, голоса эти заявляют о себе робко, на закате, и никогда не испаряются бесследно: им всегда хватает места, чтобы напомнить о себе: когда любовь ретируется, освобождается и телефон, опустошая перенасыщенные склады памяти; любовь, уходя, оставляет сердце полностью свободным для всех автоответчиков и для дружбы.

Прежде всего есть гинекей, «вдовий» клуб, великое братство разведенных жен; когда меня охватывает большая ностальгия, чем от старых песен Кола Портера, когда я, как неисправный кинопроектор, начинаю пережевывать пленку своего прошлого, всегда на другом конце провода оказывается какая-нибудь «бывшая», которая уже давно перестала быть «бывшей», а стала после развода не по летам «самой собой», или кто-нибудь, кто уже развелся, и начнет мне говорить, что после измены, после насилия, смерти «будет радость». Эти «разведенки» с трудом вспоминают, что в их жизни были брак, горе… А за этим хороводом вкусивших развода видится мне на утоптанном снегу и другой, он шире, и стоят в нем жены-матери, те, кого сохранили себе их мужья, потому что они смогли сохранить мужей; это средиземноморские подруги, большегрудые, с глазами, как у газелей, они всегда готовы накормить, укачать на своей груди: «Послушай, даже самый лучший мужчина ничего не стоит! Девочка моя, завтра я принесу тебе кус-кус, устроим праздник!» Нет, для кус-куса рановато; из-за антициклона вам не добраться до моего иглу, но праздник мы устроим, это точно, обещаю. Может быть, завтра, послезавтра — скоро, в общем… Благодаря снегу я поняла, что вы любите меня больше, чем я думала, и по пересекающимся на снегу следам, которых становится все больше и больше, я понимаю, что вы тут, что вас много, — и вы стучите в ворота моей жизни, чтобы помочь, и та косоглазая девочка, которая когда-то боялась переменок, не могла даже себе представить, что друзей может быть столько.

Благодаря вам я вернусь в круг, снова стану в хоровод и буду танцевать, танцевать, танцевать. Я так любила танцевать! Подождите, я сейчас! Мне нужно еще немного времени — я возвращаюсь из такого далека, но возвращаюсь. Теперь я знаю, куда идти: с тех пор как пошел снег, перед моими глазами открылся гигантский след, он больше сада, больше озера, больше нашего холма, по глубине его я могу исчислить величие Господне. На снегу осталась огромная дыра, пропасть глубиной в рост моего мужа, она хранит еще очертания его тела, но он не придет и не займет это место снова, потому что он столь же осторожен, как косуля или горностай, и никогда не возвращается дважды на одно и то же место, он так быстр, что, сколько его ни преследуй, не догонишь и даже не увидишь воочию.