— Гражданин начальник, разрешите обратиться?
— Говори! — Весь Дальстрой знал, что Никишов никогда не отказывается выслушать любого зека, который просил об этом.
— Мы выполняем норму на двести процентов, с бульдозера не слезаем, а нам спецмолока не дают! Говорят, что пески планового содержания не имеют и поэтому нам шиш вместо молока!.. А вроде есть ваш приказ насчет спецмолока во время сезона…
— Так, так… ну, допустим… — И вдруг громко — Мое распоряжение не касается содержания металла. Выдать им молоко, понятно, Хрипасов?
Растерянный Хрипасов закивал головой, тут я заметил, что он впервые без трости. «Наверно, на вахте спрятал», — подумал я, стоя с полотенцем через руку за спиною нашего главнейшего повелителя. Тот молча наблюдал, как ели бульдозеристы.
— А сколько такая пайка? — спросил он.
— Килограмм, гражданин начальник, — ответил Рождественский, взвешивая кусок хлеба на черной от мазута ладони (при виде генерала они, должно быть, забыли вымыть руки). Затем отломил маленький кусочек и отправил в рот, дохлебывая свой суп.
— Вы ее как, за один раз съедаете? — спросил Никишов и раскрыл большой золотой портсигар, который вынул из кармана кителя. Адъютант быстро зажег спичку и поднес к концу его папиросы.
— Что вы, Иван Федорович, — фамильярно ответил бульдозерист, — разве такой кусок съешь? Наверно, подох, если бы съел зараз! Это хлеб? Тесто, больше ни хрена! Посмотрите, как они пекут! — Он проткнул указательным пальцем корку и вытащил его назад: за пальцем тянулось сырое тесто. — Вот чем нас кормят, гражданин начальник, овсяная мука, да еще сырая… А вы хотите, чтобы мы ели килограмм!
Я не мог видеть лица генерала, но его могучая шея побагровела. Он выплюнул папиросу и рывком повернулся к начальнику прииска:
— Ты что, Хрипасов? Люди металл добывают, а ты их сифилисом кормишь? Что это за чертовщина?! Почему сырой хлеб?!
— Иван Федорович, поймите, у нас большой запас овсяной муки, надо же ее куда-то… Наверно, в пекарне…
— Что-о-о? Дай сюда! — Он схватил хлеб, который подал ему бульдозерист, и сжал его так сильно, что мякиш вылез между пальцами. Потом вдруг встал и ударил хлебом наотмашь в красное лицо начальника прииска. Тот стоял навытяжку и не отшатнулся от сильного удара.
— Слушай, ты, Хрипасов, в три бога сердце мать! Сейчас уеду в Усть-Неру, через неделю вернусь. Посмотрю, что за хлеб будет у тебя. Если найду опять такой, всю выпечку затолкаю тебе в ж…! — Он долго и дико ругался и под конец заорал — А ну, проваливай, иди ищи муку сейчас же! И вы что тут торчите— марш отсюда!.. Ты-то что смотришь, не видишь, стакан пустой!.. Нарядчик! Не нарядчик ты, а хрен моржовый, иди на полигон, металл мыть! Небось пряники жрешь, не такой хлеб… Ну вас всех к…!
Я налил ему еще раз. Он залпом выпил большой стакан спирта, закусил мясом, потом спросил адъютанта:
— Где начальник ОЛПа, сволочь?..
— Здравия желаю, Иван Федорович! — крикнул тот с порога. — Смотрите, что нашли на третьем приборе! — Он протянул Никишову самородок. — Лежал прямо в русле реки.
— Хм, неплохо… я заберу! Ну, хватит обедать, поеду дальше!
На следующий день нам привезли отличный ржаной хлеб. А через неделю — Никишов действительно на обратном пути проверил пекарню, но в лагерь не заходил — нас продолжали кормить овсяным тестом.
В конце августа Файнсон, сидя со мной рядом в отхожем месте, как бы между прочим сообщил потрясающую новость:
— Ну, теперь ты начхал на нас всех, скоро уедешь! От неожиданности я чуть не свалился в яму:
— Ты что? Откуда взял?
— Не знаешь разве? Алмазова приехала актировать. Сам видел у Хабитова список, ты на первом месте! Повезут вас на инвалидку в Магадан. Повезло тебе!
Я никак не мог уразуметь сказанное, боялся верить… Каждый день опасался, что попаду на общие, в лагере совсем мало осталось здоровых людей. Но вечером Хабитов привел ко мне маленького худого человека.
— На днях вы уедете по актировке. Покажите ему, что тут надо делать. Завтра отдыхайте!
Я быстро ввел своего преемника в курс обязанностей и пошел в палатку спать. Наутро меня вызвали в санчасть. Там уже дожидалось с десяток зеков, истощенных даже по меркам нашего лагеря, где, кроме поваров, бригадиров и некоторых давно актированных по внутренним болезням придурков, нормально упитанного человека не отыщешь. Все ожидавшие были опрятно одеты, Хабитов использовал их, как и меня, на лагерных работах, а в своей «бригаде» он не терпел нечистоплотности.
Среди этих дистрофиков были и ампутированные, а в самом углу сидел высокий парень с бегающими глазами, который все время с опасением оглядывался, бормотал что-то несвязное и ежился всякий раз, когда открывалась дверь, хотя на улице стояла августовская жара. Я немного понаблюдал за его странным поведением, потом подсел к нему. Это был мой старый знакомый по Центральной больнице на двадцать третьем километре молдаванин Михай Флоаре. Там он работал в пищеблоке и был видным, по-настоящему красивым юношей. Сюда мы приехали вместе.
— Ты все еще здесь? — спросил я на его родном языке. — Долго не видел тебя, думал, ты уехал…
— Нет, я лежал в больнице. Говорят, больше месяца, сам не помню. Когда у нас на шестом приборе насос поломался и хобот[109] в зумпфе утонул, Лысенко, сволочь, загнал меня в холодную воду… Еще тогда дождь шел… Я не хотел, а он говорит: «Ты молодой и плохо работаешь, что мне — хороших откатчиков окунать в воду?» И бил, бил, и столкнул меня в зумпф, и не выпускал, по пальцам дрыном бил, если я цеплялся за сруб… Когда остановили прибор и все ушли курить, я вылез и хотел к костру погреться, он меня лопатой по голове, и ничего не помню… Потом Хабитов мне лекарства все колол, колол… Я боюсь, придет Лысенко и опять меня затолкает в зумпф… Они врут, что Лысенко уехал, это чтобы я не убежал… Один раз я уже за вахту пробрался, но Федя-санитар нашел и притащил обратно. Привязали мою ногу цепью… к кровати… Сейчас тепло, хорошо, а когда дождь — страшно, опять в зумпф загонит… и убьет.
— Слушай, земляк, Лысенко давно освободился! Я на титане сижу, весь развод у меня на глазах, больше месяца уже твоего бригадира не видал.
— Ну? Нет его… и тебя, наверно, обманывает Хабит. Он всем говорит, чтобы мне врали, а я знаю: Лысенко здесь, он подстерегает меня!
— Иди, Миша, к доктору, — крикнул Федя-санитар, — мадам тебя посмотрит!
Флоаре с трудом поднялся и пошел к врачу.
— Что с ним, Федя-эфенди? — спросил я санитара. Федя был одной из заметных и загадочных фигур лагеря и скорее всего вовсе не санитар, а врач: я видел, как он бегло писал в историях болезни латинские названия, которыми Хабитов щеголял в разговорах с образованными зеками и диктовал их чаще, чем это требовалось. Появился он месяца два назад с магаданским этапом. Мне сразу же бросились в глаза его богатырская фигура и гордая осанка, несмотря на слишком узкий для мощной груди белый халат и больничные шлепанцы. Я знал только, что он афганец, а его имя и фамилию с приставкой «шариф» в лагере почему-то никто не мог запомнить, все звали санитара «Федей».
— Мания преследования, вероятно, после менингита, — ответил великан. — Бригадир его в ледяную воду загнал и еще лопатой по голове двинул — не удивительно, что он стал бредить. — Санитар хорошо говорил по-русски, но с характерным гортанным акцентом жителя Памира и соседних мест. — У меня в Кандагаре было немало таких больных, им все мерещились полицейские Захир-шаха…[110] Он девьен фу апрэ ля бастоннад[111],— закончил он на французском языке.
— Вы, Федя… — начал было я, не скрывая своего удивления, но он махнул рукой:
— Иль фо ублье Пари[112], — и вышел.
После однорукого китайца Ту И, дневалившего у нас, подошла моя очередь. Хабитов, взглянув на меня, сказал: