— Будешь греть воду! Вот шланг, сунешь его в бочку, пустишь в воду пар, и через минуту будет кипяток! Воду в бочку нальешь вот из этого крана, в другом — пар, смотри, никого не ошпарь! Вон там рубильник для насоса, в лоток погонишь холодную… Главное, подгоняй их, сегодня пересмена, народу будет много!..
Пока никто не пришел, мы уселись у крылечка пекарни и закурили отличный латышский самосад. Из пекарни нам вынесли квас и свежий хлеб с жиром.
— Со мной им неплохо жить, — засмеялся Бертилис, — у них нету курева, я выручаю — знаю, кому давать! Помнишь прихвостня Протопопова? Опять в шакалах у лоточников ходит, все проел и скурил!.. Смотри, идут первые! После зайдешь в прожарку, там пожрем, покурим. Я при них не курю, все клянчат, а на кой мне черт угощать фитилей!..
По дороге медленно, едва переставляя ноги, двигалась бригада. После тяжелых тачек идти четыре километра и потом, окончательно ослабев от влаги, пара, толкотни, снова четыре километра до лагеря — понятно, сердце у некоторых не выдерживало. Не раз я наблюдал, как, возвращаясь из бани, бригада проносила на плечах мимо моей будки умирающих…
Я вошел в помещение: вода кончилась. Живые скелеты кричали, устало орудуя тяжелыми шайками. У многих были узкие кровоподтеки от ударов палкой и широкие от цинги. На мой окрик: «Пропустите!» — они не реагировали, пришлось расталкивать их. В большую бочку в углу я сперва высыпал соду— экономия мыла! — потом пустил воду и пар, подгоняя людей:
— Хватит плескаться, в раздевалку!
Иногда вспыхивали споры из-за шаек, которых, как всегда, не хватало. Они ругались и дрались, неловкими движениями дистрофиков нанося друг другу удары. Кто-то заплакал. Наконец бригадир, единственный среди них здоровый мужик, закричал:
— Марш на выход!
Я тряпкой вытирал грязь, убирал кусочки бинтов, которые они, отмотав от ран, бросили или забыли тут. Так продолжалось до вечера, пока не пришла нам замена — два толстых узбека, оба однорукие. Я хорошо помню, как одного из них привезли в санчасть с прибора — транспортерная лента вырвала ему левую руку в локтевом суставе.
После того как я проводил Бертилиса, который ужинал у меня в будке и выпил «вторячка», вдруг явился начальник лагеря. Он смерил меня неодобрительным взглядом с головы до ног и буркнул:
— Ты чего не поправляешься? Скоро два месяца, как тут торчишь! Думай, продаешь свой хлеб (это было страшное преступление, за которое сажали в карцер: самого себя доводить!), но говорят, даже покупаешь. В чем дело?
Я понял: наступил решающий момент, он может меня снова послать на общие, если узнает, что теперь это мое нормальное состояние и поправляться я больше не буду. Но ничего лучшего не придумал, как выпалить:
— Гражданин начальник, разве мне поправиться? У меня ведь дизентерия!
— Вот оно что! А я думал, ты нарочно… Ну, работай, работай! — И он исчез в столовой.
После утреннего развода появился Хабитов.
— Ты с ума спятил? — заорал он.
Я понял, что врач был очень сердит, потому что вообще он разговаривал вежливо.
— Что ты заявил шефу? Дизентерия! Да соображаешь ли, как ты меня подвел, кретин несчастный?! Я пол-лагеря освободил по дизентерии, а на титан заразу посадил! Если начальник это кадило раздует, меня осудят за диверсию!.. Хорошо, он пока не понял. Нет никакой у тебя дизентерии, просто обжираешься, а желудок не лечишь, чтоб не прогнали с теплого места!.. Ну хорошо, — продолжал он спокойнее, — ваша работа меня удовлетворяет, грязи тут нет, воду из лужи не таскаете (мои предшественники, к неудовольствию шеф-повара, брали воду из большой лужи, что была намного ближе речки)… Но смотрите, если что — быстро переведу в бригаду! Не забывайте, послабее вас люди работают на общих!..
Кончился обед. Только что ушел от меня Сафин. Я ругаю себя за то, что не выгнал его, а дал остатки супа, которым кормил своих водоносов — повар принес мне целую кастрюлю. Моя бывшая бригада, работавшая в ночной, пообедала первой и ушла спать. И вдруг у меня появился Сафин — в начале сезона наш лучший откатчик, атлетически сложенный татарин. Он попросил чая, вернее кипятка, и я, с трудом узнав его, покормил и напоил. Теперь это был страшно отощавший, хотя и широкий в кости человек, сгорбленный и едва волочащий ноги, будто вместо ботинок у него тяжелые гири. Раньше ходил грудь колесом, говорил громовым голосом, получал самую большую пайку за перевыполнение нормы (давал до полутораста тачек за смену!) и нещадно лупил доходяг, сталкивал наши тачки с трапа, издевался, смеялся над нами — я тогда уже не выполнял норму. Теперь у него опухшее от чрезмерного питья лицо и дряблая кожа там, где недавно вздувались мощные мышцы.
— Как дошел? Хуже начали кормить, ослаб от голода, норму не давал… Не пускали в зону… били в карцере. А помнишь, как работал? Дай докурить… хватит тебе…
Он был даже более тощим, чем я, наверно потому я пожалел его.
По дороге мчится легковая машина… открытая! В Дальстрое таких нет, кроме… Да это же знаменитый «кадиллак» генерал-майора Титова, заместителя Никишова, в котором обычно ездит «сам»! Машина остановилась перед домом начальника лагеря.
Я бегу на кухню.
— Полундра, ребята! Едет Иван Федорович! Бегите за нарядчиком!
Прибытие Никишова, грозного начальника Дальстроя, диктатора территории около двух миллионов квадратных километров, привело лагерь в состояние муравейника, в который воткнули палку. Дневальные подметают, несколько освобожденных больных поливают клумбы возле столовой, повара бросаются к своим пустым после обеда котлам, все проверяют, чистят, приводят себя и рабочее место в порядок. Я затапливаю титан и прячу черную банку из-под чифира.
Через несколько минут появляется Никишов, плотный, краснолицый, в генеральской форме, с большой, в четыре ряда, орденской колодкой. За ним семенят адъютант, староста и начальник прииска долговязый Хрипасов, известный своей привычкой высказывать недовольство ударами алюминиевой «тросточки» в добрые пять сантиметров толщиной, с которой он никогда не расстается, ею «гладит» всех, от своего заместителя до последнего зека. На нем добротный синий костюм и галстук, на ногах длинные, покрытые грязью резиновые сапоги — он, видно, пришел с полигона. Все заходят к нарядчику.
Ко мне прибегает Файнсон, завстоловой, сует мне белую куртку:
— На, надевай, закрывай свою будку и пошли в столовую — Иван Федорович придет туда обедать!
— А мне зачем? Я же должен чай вскипятить на ужин…
— Какой там чай! Пошли, пошли! Что, по-твоему, я полезу ему на глаза с моей красной мордой? Чтобы в забой загнал?!
Я, конечно, знал, что Никишов страшно не любил сытых придурков: «Здоровым нечего торчать в зоне во время промывсезона! Пусть пашут, добывают металл!»
— А мне что там делать, объясни!
— Что делать, что делать… Будешь ему подавать на подносе, как кельнер, что ли. Не знаешь? Сам небось по ресторанам ходил с блядями, в шляпе-пилиндре! Иди, Борька те покажет, он им там мясо жарит да кофе варит, хрен его знает что еще. Тебе нечего бояться, молчком подавай, у тебя один нос от лица остался, он не тронет. А я пока спрячусь у ночных, лягу, Володя-хлеборез уже там, тоже будка…
Вымыв руки, я натянул куртку, которая на мне висела, как на чучеле, и пошел на кухню.
Скоро в столовую явился Никишов, сел за «стахановским» столом, обычно пустовавшим, иногда сюда сажали дистрофиков, которых прогоняли с других мест. Теперь его накрыли белой скатертью и поставили вазу с цветами. Генерал пил спирт, закусывал мясным салатом и наблюдал за опоздавшими рабочими, которые приходили обедать. Я вынес ему жаркое и потом отличный натуральный кофе — не знал, что такое вообще существует в пределах лагеря. Адъютант и остальные стояли с подобострастными лицами возле генерала и рассуждали о выполнении плана. Информировал Хрипасов — начальника лагеря не было.
В столовую вошли два бульдозериста, поздоровались с начальством и сели по соседству за столом механизаторов. Они работали сутками, и их кормили без нормы. Один — это был Иван Рождественский — повертел ложкой в супе, скорчил кислую мину, демонстрируя, насколько недоволен пищей, и спросил, отчеканив фразу: