Изменить стиль страницы

И вдруг Долотова пронизала испугавшая его мысль.

– Бортрадист! – крикнул он.

– Слушаю, командир!

– Старик! Сходи, пусть пристегнется!

– Понял.

Костя бросил на откидной столик ненужные теперь наушники и вышел из кабины. Сидевшие в полутемном салоне Соколов, Разумихин и уже пристегнувшийся Руканов смотрели каждый в свой иллюминатор, пытаясь разглядеть землю.

Костя встал рядом с креслом Главного.

– Николай Сергеевич, командир приказал пристегнуться. – Костя покраснел, ожидая, что Старик прогонит его.

– Что, худо?

– Не видать ни хрена. Ни земли, ни неба, – сказал Костя, вдруг осмелев. – Пыль, сильный боковик, метров двадцать пять.

Соколов с трудом нашел под собой один конец ремня, покрутил его в пальцах и посмотрел на Костю.

– Что стоишь? Помоги, коли приказано.

Костя быстро отыскал второй конец ремня и подал его в руку Главному. Тот подержал оба конца, глядя попеременно то на один, то на другой, и снова посмотрел на Костю.

– Ну, а дальше чего?

Карауш понял, что Старик никогда не пользовался привязными ремнями, быстро распустил запас на ремне и туго стянул его вокруг рыхлого стана Соколова.

– Полегче… Взнуздал! – Главный сердито махнул рукой.

…Между тем дело принимало зловещий оборот, и все люди в самолете, со всеми их надеждами, заботами, планами, со всем тем, что привязывало их к жизни, убеждало в важности существования и непроглядной отдаленности смерти, даже различимость ее для себя почитавшие за страшную несправедливость, теперь все эти люди, находящиеся внутри несущегося рядом с землей самолета, невольно проникались холодящим сердце предчувствием того, что ждало их с минуты на минуту, было близко, рядом, неслось вместе с ними, падало!.. Полутьма в салонах, угрожающее колыхание крыльев и подрагивание самолета, чувство близости земли при этом подрагивании и колыхании, в этой полутьме – все казалось началом того, чему так просто удавалось противиться на земле и что теперь подступало к сердцу каждого, наваливалось на них, бессильных даже попытаться защитить себя.

Единственной надеждой всех в самолете был человек за штурвалом.

Держа книгу ребром на колене, Руканов спокойно улыбался, как человек, в меру заинтересованный происходящим, стараясь при этом повернуться так, чтобы Соколову можно было заметить эту его улыбку умеющего владеть собой человека. Володя разумно рассудил, что, случись беда, все они станут бесперспективными жертвами независимо от занимаемой должности, но если все обойдется, умение держать себя в руках произведет благоприятное впечатление. Нет, Володя не мог позволить себе распуститься на глазах у Соколова. Это могло означать ту же катастрофу, если не худшую; трусов не любят даже трусы, может быть, в большей степени, чем храбрецы.

Разумихин был возбужден и по обыкновению не скрывал этого. Он нервно жевал губами, оторопело глядел в иллюминатор, то и дело произнося что-нибудь вроде:

– Прилетели, черт его дери!..

…Вслед за недолгим недоумением – неужто сегодня, сейчас, так-то вот? – Соколова охватила тягучая истома от сознания своей неспособности сделать что-либо, кроме как, сцепив руки на животе, смиренно ждать, чем все это кончится. Но в этом смирении не было отчаяния: он многое успел за свою жизнь. Оп был не только и не столько конструктором, сколько работником, с нечеловеческим упорством создававшим из ничего (начав с сарая на задворках города, у Гнилой речки) то огромное, людное, что теперь называли КБ Н. С. Соколова. Он умел с одинаковым упорством строить истребители и новую котельную, создавать пассажирские лайнеры и добиваться у города места для нового инженерного корпуса.

Говорили, он нетерпим к тем, в ком видел своих соперников, что имярек внес больше труда в такой-то самолет, а машину назвали именем Соколова; что такой-то талантливее его, известен трудами по математике; такой-то видный аародинамик, но все они «работают на Соколова», а те, кто проявляет строптивость, вынуждены уходить из КБ… Да, он не терпел тех, кто пытался потеснить его. Не потому, однако, что был честолюбив, а потому, что верил в себя, душой радел о деле, и передать вожжи тем, кто этого домогался, значило для него отдать собственное детище в чужие руки. Рискнуть на это Соколов не мог… разве что, если бы поверил в кого-то, как в себя. Такие были, но как раз они-то и не домогались его места, их пугала ответственность, они, как черт ладана, боялись руководить не только КБ, но даже отделом и склонялись перед Соколовым за его непугливую натуру хозяина дела. За его спиной они чувствовали себя в надежной безопасности в самые тяжелые годы. Говорили, что эти люди создали Соколову имя, но такое может прийти в голову разве что недоумкам. Давал им работу и принимал ее он, Соколов. Машины, которые прославили КБ, рождались у него в голове. Каждую новую модель он начинал с того, что ночами просиживал с художником над общим видом самолета. И только когда был готов рисунок, даны определяющие размеры, созданы чертежи общего вида, вот тогда он поручал произвести расчеты тем, кто это мог сделать лучше него, потому что они ничем другим не занимались. Им не нужно было выколачивать станки для опытного завода, оборудовать мастерские, цехи, добиваться от поставщиков нужных материалов, строить дома для рабочих, «пробивать» в министерстве достойную зарплату тем, кто «работал на Соколова»… И когда почему-либо машина не получалась, вся вина за неудачу падала на Соколова, никто не говорил, что не справились те, которые «работают на него». Начинались тихие разговоры о том, что Соколов не учел того-то, не понял этого, «не использовал достижений…». Они были правы, эти умники, но им было невдомек, что ошибки Соколова им видны с той башни, которую возводил он.

…Самсонов вдруг вспомнил, и совсем не к месту, журнальные фотографии артиста, в лицах перечислявшего, каких людей он изображал за свою жизнь, и, вспомнив, что все изображаемые люди имели одну и ту же плоскую физиономию актера, Самсонов почувствовал неприязнь к занятию упитанного человека. Сквозь мрачный восторг от ясно воображаемого образа своей смерти, презрев собственный страх, как он презирал слабость в других людях, Самсонов неожиданно подумал об артисте: «Господи, какой идиот!..»

Сидевший рядом Журавлев давно привык к преддверию собственного конца: сердечные приступы, тяжелые и продолжительные, приучили его к пребыванию на грани жизни и смерти, и потому происходящее теперь он воспринимал как очередное недомогание, разве что теперь смерть представлялась ему несправедливой, потому что заглянула совсем не вовремя. «Ну, хоть моя девочка теперь здорова», – в утешение подумал он.

…Игравшие в домино мотористы расселись в кресла и пристегнулись, вроде бы нехотя подчиняясь обстоятельствам. Это были молодые ребята, они часто летали и не так легко могли поверить, что этот полет будет чем-либо отличаться от других. Они переговаривались спокойно и даже чуть ернически.

– Ну и пылища!

– Ни черта ни видать.

– Трудно заходить.

– Ну, Долотов!..

…Медсестра, сидевшая неподалеку от мотористов и близоруко читавшая книгу, теперь замерла и съежилась, конфузясь своего страха, от которого стало как-то пусто в животе. «Это от кефира, – пыталась она убедить себя, вспомнив свой завтрак в буфете летно-испытательной базы – Может быть, съесть кусочек лимона?» Она огляделась, увидела беседующих как ни в чем не бывало мотористов и, встретившись своим унизительно вопрошающим взглядом с одним из них, прочитала в его глазах сердитое осуждение своего немого вопроса. Не вдруг же все пройдет, говорили ей глаза моториста: и пыль, и ветер, и тряска – повремените. И пожилая женщина почувствовала, что ей стало проще со своим страхом. Она вспомнила летчика, который прошел перед отлетом мимо нее, легко вообразила теперь его стремительную фигуру и прониклась уверенностью, что все совсем не так, как ей вдруг показалось, что все это «у них» в порядке вещей. Она заставила себя отыскать недочитанную страницу, изо всех сил стараясь не думать ни о страхе, ни о слабости, но, читая, ничего не могла понять.