Все шло хорошо вокруг меня, за исключением жены, которую грызла скука и которая, не желая принимать моей по-прежнему честной привязанности, упорно объявляла себя вдовой, обездоленной и горемычной. Раз я заметил, что она меня ненавидит, отныне я стал ограничиваться ролью незлопамятного и необидчивого друга, единственной подходящей ко мне с той минуты ролью.
Другой раз я открыл, что она любит или воображает, что любит недостойного ее человека. Я раскрыл ей глаза, но так, чтобы она не могла заподозрить, что я подметил ее пагубное увлечение. Она испугалась, почувствовала себя обиженной и круто покончила со своей химерой, но нимало не была мне благодарна за мою деликатность. Наоборот, ее оскорбило мое внешнее доверие к ней. Если бы я ревновал, она утешилась бы в своем разочаровании.
Негодуя, что не может терзать меня или что ей не удается заставить меня признаться, что я терзаюсь, она принялась подыскивать для себя другие развлечения. Она поочередно влюблялась в нескольких человек, которым так же мало отдавалась, как и первому, но ухаживания которых даже на расстоянии щекотали ее тщеславие. Она вела переписки с более или менее отъявленными поклонниками, и занималась распалением их воображения и своего собственного притворными дружбами, в которые она вносила огромное кокетство.
Я знал обо всем. Мне можно изменять, но обмануть меня труднее. Я констатировал, что она по-своему не нарушает наших уз, и что мое вмешательство в эту манеру понимания долга и чувства поведет только к тому, что она примет какое-нибудь пагубное решение и наложит на себя более компрометирующие цепи, чем ей самой желательно. Я изучил осторожность и систематически применял ее. Я притворился глухим и слепым. Она стала считать меня ученым в полном смысле этого слова, она почти презирала меня… а я позволял презирать себя! Не поклялся ли я первому своему ребенку, еще во чреве матери, что мать его никогда не будет несчастной из-за меня?
Ты знаешь, мой милый Анри, какую жизнь я вел за эти шесть лет нашей интимной дружбы. У меня не было другого убежища, кроме науки, а ты, угадывая пустоту моей домашней обстановки, удивлялся иногда, что я жертвую перспективой далеких путешествий из опасения, чтобы не подумали, что я забрасываю свою жену. Теперь ты понимаешь, что после непродолжительных отлучек я возвращался к ней и оставался при ней из потребности убедиться, во-первых, что моя сестра ведет детей согласно моему желанию и убеждению, а во-вторых, для того, чтобы не давать никакого предлога для домашнего скандала. Я больше не мог ни надеяться, ни желать любви, мне отказывали даже в дружбе. Но я хотел, чтобы это разнузданное женское воображение познало или почувствовало некоторую узду, пока мои дети и младшая сестра будут жить подле его обладательницы. Я никогда не мешал ее внешней свободе и, должен сказать, что она никогда ею явно не злоупотребляла. Она ненавидела меня за это холодное давление, производимое мной на нее и которого гордость ее не могла приписать ревности. Но она кончила тем, что стала меня немного уважать… в свои светлые минуты!
Теперь, когда дети здесь, младшая сестра принадлежит тебе, старшая сестра счастлива и живет подле вас, — жена моя свободна!
Вальведр остановился. Я не знаю, что отвечал ему Обернэ. Отвлеченный на минуту от страстного внимания, с которым я слушал, я заметил присутствие Алиды. Она стояла позади меня, держа в руке мое открытое письмо, прочтенное ее мужем. Она явилась объявить мне об этом и предложить мне бежать, но, прикованная услышанной нами речью, она не думала ни о чем другом, прислушиваясь к своему приговору.
Я хотел увести ее. Она сделала мне знак, что останется до конца. Я был до того подавлен всем только что сказанным, что не нашел в себе силы взять ее за руку и успокоить ее немой лаской. И мы продолжали слушать, мрачные, как двое преступников, ожидающих своего смертного приговора.
Когда слова, произносившиеся по ту сторону стены, на минуту ускользнувшие от моей озабоченности, снова приобрели смысл для меня, я услыхал голос Обернэ, до некоторой степени защищавшего г-жу де-Вальведр.
— По-моему, — говорил он, — ее можно только сильно пожалеть. Она нас никогда не понимала, да не больше понимает и саму себя. Этого достаточно для того, чтобы вы не могли давать друг другу счастья. Но раз, не смотря на свои умственные заблуждения, она осталась целомудренной, мне кажется, что стеснять или мешать ее сношениям с детьми было бы чересчур строго. Отцу моему, я в этом уверен, было бы крайне неприятно играть относительно нее подобную роль, и я даже не ручаюсь, что он согласится на нее, несмотря на всю его преданность вам.
— Мне довольно будет объясниться, — отвечал Вальведр, — для того, чтобы ты понял мои опасения. Особа, о которой мы говорим в эту минуту, страстно влюблена в одного молодого человека, не имеющего более характера и рассудка, чем она сама. Обуреваемый волнениями, тысячью противоречивыми планами, он написал ей… недавно… в письме, найденном мной у себя под ногами и даже не запечатанном, до такой степени над моей доверчивостью насмехаются: «Если ты хочешь, мы похитим твоих сыновей. Я буду трудиться для них, я буду их наставником… всем, чем тебе угодно, лишь бы ты была моей, и ничто бы нас не разлучало, и т. д. и т. п.» Я знаю, что все это слова, слова и слова! Я спокоен насчет искренности желания этого восторженного любовника, еще ребенка по годам, взять на себя заботу о детях другого человека, но мать их может, в минуту безумия, принять это предложение всерьез, хотя бы для того, чтобы испытать его преданность! Все это свелось бы, вероятно, к маленькой поездке. Дети мигом бы надоели, и их привезли бы обратно в тот же вечер. Но думаешь ли ты, чтобы этих бедных невинных деток можно было подвергать опасности слушать эти странные дифирамбы хотя бы в течение одного дня?
— Если так, — отвечал Обернэ, — то мы постережем. Но всего лучше было бы, чтобы вы еще не уезжали.
— Я не уеду, не приведя в порядок всего, что касается настоящего и будущего.
— Не заботьтесь очень о будущем! И этот каприз скоро пройдет.
— Я в этом не уверен, — продолжал Вальведр, — До сих пор она ободряла малоопасных поклонников, светских людей, слишком хорошо воспитанных для того, чтобы рисковать публичным скандалом. Теперь же она встретила умного и честного человека, но чересчур экзальтированного, совсем неопытного и, кажется мне, не обладающего достаточными принципами для того, чтобы дать восторжествовать в себе добрым инстинктам. Словом, подобного ей, ее идеала. Если она тщательно скроет эту интригу, я притворюсь, что равнодушен к ней, но если она решится на какую-нибудь крайность, как предлагает ей этот неосторожный юноша, то он должен ожидать, что я приму крутые меры, или ей надо будет перестать носить мое имя. Я не хочу, чтобы она опозорила меня, но пока она будет моей женой, я не допущу также, чтобы ее опозорил другой мужчина. Таково мое заключение.