Вообще из мира Гоголевских персонажей на долю Варламова досталось все, что только было возможно. В разное время он переиграл: Землянику, Ляпкина-Тяпкина и Городничего в «Ревизоре»; Глова в «Игроках»; Чичикова в поставленной 14го октября 1877 г. переделке «Мертвых душ», принадлежавшей перу П. А. Каратыгина 2го, Собакевича и генерала Бетрищева в последующей переделке той же поэмы, данной в сезоне 1893 - 94 гг.; каждый раз его исполнение отличалось таким непосредственным, живым, натуральным юмором, такою естественностью, свободою и простотою, такою жизненной правдивостью и в то же время яркостью, сочностью колорита и увлекательностью, что у всякого, видевшего это творчество, невольно рождалась мысль: «жаль, что Гоголь так мало написал для театра». Художественная выразительность Гоголя, как в ясном зеркале, отражалась в Варламове. Эти два таланта стоили друг друга. Если бы Гоголь жил, он наверно дружил бы с Варламовым. Что же до нашего артиста, то он всею душою влекся к великому писателю, что хорошо характеризуется однажды сказанным Варламовым в предчувствии недалекой смерти:

- На том свете с Гоголем встречусь. Очень приятно будет познакомиться… Удивительный.

{70} Еще чрезвычайно памятным для всех театралов останется исполнение Варламовым роли помещика Муромского в «Свадьбе Кречинского» Сухово-Кобылина, которому он придавал черты удивительной простоты и наивности столь естественных в человеке, сидящем всю жизнь у себя в деревне, знающим себе только посев, да покос, да бороньбу, а когда случится ему попасть в Москву, так он чувствует себя в ней, точно рыба, вытащенная на песок, и готов даже явный вздор, который в диалоге с ним несет в 3м действии Расплюев, принять за чистую монету.

Раз мы коснулись Сухово-Кобылина, мы должны остановиться здесь на той чрезвычайно яркой художественной игре, которую Варламов давал в «Деле», служащем продолжением «Свадьбы Кречинского». Написанное удивительно ярким языком, вылившееся в художественных образах, «Дело» надолго останется великолепным литературным памятником того ужаса, который господствовал в русских судах первой половины XIX столетия и, наконец, превыся всякую меру, заставил Царя-Освободителя изречь: «Правда и милость да царят в судах». Легко себе представить, каким глубоким вздохом облегчения приветствовало эти слова русское общество, измучившееся под гнетом своих присутственных мест, где сидел, по выражению Сухово-Кобылина, «кумир позлащенный», и где просителей брали за горло «мертвой хваткой». Во всей русской драматургии нет более яркой обличительной пьесы и среди всех ее действующих лиц более зловещей фигуры орла взятки, чем Максим Кузьмич Варравин, по характеристике автора, «правитель дел и рабочее колесо какого ни есть ведомства, действительный статский советник, при звезде; природа при рождении одарила его кувшинным рылом; судьба выкормила ржаным хлебом; остальное приобрел сам». Как он приобретал {71} это остальное, Сухово-Кобылин обрисовал с беспощадной прямолинейностью, подчас даже резкостью, создав потрясающий, почти трагический образ… страшно сказать кого? Представителя правосудия, осуществляющего, по выражению драматурга, «уголовную или капканную взятку», которая «берется до истощения, догола». Эту чисто драматическую фигуру, уже при самом чтении пьесы не вызывающую у вас даже тени бледной улыбки, Варламов, при всем богатстве своих комедийных и комических тонов, воплощал, согласно замыслу автора, в чертах столь отталкивающих и в то же время до того жизненных, что, глядя на него, невольно вспоминалось былое время, когда зрители в наивной непосредственности своей увлекались до такой степени, что испытывали неудержимое желание запустить чем ни попало в актера, очень хорошо сыгравшего злодея, а, в крайнем случае, проводить его со сцены свистками.

Максим Кузьмич Варравин в изображении Варламова сразу импонировал своей внешностью: большой, широкий, толстый, с черными, коротко стриженными, волосами, важный, в черепаховых очках, с неторопливыми движениями, с медленной речью, где в каждом слове чувствовалось начальническое властолюбие и совершенная уверенность в своем праве, находясь «под сению и тению дремучего леса законов, помощью и средством капканов, волчьих ям и удилищ правосудия», содрать с просителя, ищущего «правды и милости», семь шкур, ободрать его, как липку, наголо, да еще и фокус с ним устроить, такой фокус, чтобы не он, Варравин, генерал, взятку приявший, очутился в ответе перед законом, а проситель, оную взятку давший и не успевший по наивной неосмотрительности своей замести следы. Весь Варравин {72} у Варламова был какой-то каменный, чувствовалось: нет у него ни совести, ни стыда, ни жалости, нипочем ему стоны и слезы разоренных им жертв; он - сущее олицетворение стяжательства, какой-то Плюшкин взятки. Просто поразительно, откуда Варламов брал эти суровые жесткие тона, которыми он расцвечивал все речи Варравина, и до такой степени полно сливался с изображаемым героем, до такой степени сразу при первом же появлении на сцене вносил с собою атмосферу чего-то зловещего, что зритель, привыкший всегда радостно настраиваться перед выходом Варламова, здесь как-то сейчас же настораживался, подбирался, и улыбка гасла на его губах, с тем, чтобы не появиться больше вплоть до самого окончания спектакля. Вся игра от начала до конца проводилась с редкой художественной выдержкой. Эти односложные реплики, которыми во 2м явлении 2го действия Варравин обменивается с своим подчиненным Тарелкиным, помогающим ему «раздавать» просителей, которыми устанавливается, наконец, последняя и окончательная мертвая хватка и в которых замечательна была их тональность совершенной и непоколебимой категоричности: «одна дочь. Вся жизнь. Тридцать»… «Достанет»… «Дочери лишится»… «Имение заложить»… «Продаст»…; эта тонкая, но необыкновенно прочная сеть, которую плел паук стяжательства, чтобы уловить в нее такую крупную муху, как Муромский с его 25ю - 30ю тысячами, последним достоянием, - где особенно достопримечательна была игра интонаций, где все шло намеками и полунамеками, дескать, слушай, навострив уши, во всю, умей все понять с полуслова, и где с особенной незабываемой выразительностью отчеканивалась такая великолепная фраза Варравина: «я затем коснулся этих фактов, {73} чтобы показать вам эту обоюдоострость и качательность вашего дела, по которой оно, если поведете туда, то и все оно пойдет туда… а если поведете сюда, то и все… пойдет сюда»…; этот полный чувства почтения и подчиненности тон, когда Варравин объясняет князю дело Муромского, тон, сквозь который очень явно проскальзывают категорические нотки, доказывающие, что князь, высшее начальство, вполне в руках у начальства поменьше; наконец эта совершенно изумительная сцена с Муромским в последнем действии, где автор так выворачивает душу Варравина, чтобы зритель воочию видел вместо души одну бездонную черную пустоту; это олицетворение плачущего крокодила: «Ваше превосходительство… пощадите… обидно… 30 лет служу. Никто взяточником не называл»; и, наконец, эта совершенная личина Иудушки, которую Варравин поворачивает уже непосредственно к публике: «Ейей. Как оставил он у меня на столе эти деньги - так точно кто меня под руку толкнул… Я и не взял… Просто Бог спас - Его великая милость»… Все эти сцены от начала до конца были настоящим шедевром тона, мимики, пластики, воплощенным во всех подробностях с такой определенной чисто художественной выпуклостью, что, спустя много лет, посреди многих других, сыгранных Варламовым, ролей, фигура Варравина встает в памяти, как живая, заслоняя собою не только все роли второстепенные по своему содержанию, - это что уж и говорить, - но даже и многие другие, с которыми сам Варламов в силу более частого выступления и более сроднился. А между тем, эта роль, как уже выше было отмечено, даже и не комическая вовсе. То обстоятельство, что Варламову удавалось облекать ее в те именно тона {74} сценического воплощения, какие диктовались совершенно определенно авторским намерением, отнюдь не было случайностью. Тут же вспоминается и другая роль вовсе не увеселительного характера и также чрезвычайно Варламову удававшаяся: статский советник Семен Семенович Фурначев из комедии М. Е. Салтыкова-Щедрина «Смерть Пазухина». Эта замечательная фигура крупного чиновника дореформенной эпохи, не гнушающегося придти с поддельным ключом от денежного сундука к своему только что испустившему дух тестю, изобличенного тотчас же законным сыном последнего и с позором выгоняемого, приобретала в варламовском исполнении поистине зловещие черты какой-то сверхъестественной безмерности. Наконец, делец Галтин в комедии М. Чайковского «Борцы», также лицо по существу своему отнюдь не комическое, в изображении Варламова был удивительно ярок, интересен и колоритен. Далее Парусов в драме Невежина «Вторая молодость», роль скорее всего резонерская, в равной мере чрезвычайно удался Варламову. И таких ролей можно было бы насчитать достаточно, и все они вполне художественно, с большой тонкостью исполнялись Варламовым.