{53} - А ты все стерилизуешь? Ну, что ж, ничего, стерилизуй, брат, стерилизуй.

Это если и неправда, то, во всяком случае, хорошо придумано. Вообще по адресу Варламова иной завистник, как Пушкинский Сальери про Моцарта, мог бы воскликнуть:

… О, небо!

Где ж правота, когда священный дар,

Когда бессмертный гений - не в награду

Любви горящей, самоотверженья,

Трудов, усердия, молений послан,

А озаряет голову безумца,

Гуляки праздного…

Варламов, конечно, не был гулякой праздным, не коротал по кабачкам все свои свободные часы, наоборот, шумливой и пестрой сутолоке ресторана предпочитал тишину и уют домашнего очага, но для него так же, как и для Пушкинского Моцарта, несомненно, существовали два вовсе отдельных мира: один - мир чисто будничных интересов, вот это - принять, угостить чуть не сто человек народу, не считаясь с денежными тратами, и самому вместе с ними хорошо покушать, рассказать пару-другую сочных, смешных, безобидных анекдотов, приправляя их своим добродушным смехом, а другой - мир духовный, мир художественного творчества, порог которого артист переступал, едва лишь поднимался занавес. Была собственная квартира и был театр. В этом театре, в огнях рампы, в атмосфере особенной приподнятости, перед тысячеголовой гидрой - толпой зрителей, столь подчас устрашающей тонко чувствующего артиста, ибо он сознает свою страшную перед ней ответственность, {54} Варламов внезапно перерождался, раскрывался весь, точно те чудодейственные цветы кактуса, которые неожиданно вскрываются во мраке ночи, источая нежный пряный аромат. И тогда он творил. Как? Это невозможно описать: все будет казаться, что слова здесь слишком слабы и ничтожны, и не передать ими даже сотой доли того впечатления, которое своей игрой производил Варламов. На нем, на противоположении двух миров, чисто будничного и исполненного священного трепета творчества, вполне оправдывается сказанное Пушкиным:

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботах суетного света

Он малодушно погружен;

Молчит его святая лира.

Душа вкушает хладный сон,

И меж детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он.

Диапазон творчества Варламова был необыкновенно широк, вполне соответствуя всей натуре этого замечательного сценического художника. Границ ему не было. Не было предела, где, остановившись, Варламов мог бы сказать: «здесь я пасую». Разве кто-нибудь из видевших Варламова на сцене в продолжение многих лет знал роль, артисту неудавшуюся, разве видел тип, не до конца им исчерпанный? В бесконечной галерее сценических фигур, которых и счесть-то невозможно, не найдется образа без большей или меньшей рельефности, потому что всякую роль, как бы мала, бесцветна и малосодержательна она ни была, Варламов умел сделать значительной и привлекающей внимание. Везде, где налицо был писатель действительно талантливый, между {56} ним и Варламовым возникало своего рода единоборство: оба друг друга стоили. Так было с Гоголем, с Сухово-Кобылиным, с Островским, с Мольером, с Шекспиром. Но если писатель был средний, а таковых оказывалось значительное большинство, сейчас же Варламов заслонял его своей могучей фигурой, заслонял портрет, им нарисованный, потому что он сам являлся талантливым созданием другого художника, истинно великого: природы. Никакие человеческие ухищрения, никакая школьная премудрость не могли бы создать, или даже развить подобный талант: он представлялся точно выскочившим прямо из какой-то таинственной лаборатории, где могучие духи земли создавали себе подобных, - до того велик, необъятен, лучезарен был этот талант. И заметьте: неповторим и неподражаем. Смотря на Варламова, молодому актеру можно было проникнуться красотой этого творчества, наметить себе какие-то необходимые вехи по пути к достижению ценных художественных результатов и, следовательно, научиться чему-то бесконечно важному и глубокому, но ничего нельзя было позаимствовать буквально. Слишком крупна была варламовская индивидуальность, слишком своеобразна. Варламов - это целое понятие. Более того: Варламов - это стиль. Полная определенность, строгая законченность характеризовали этот стиль. Яркий колорит, сочные краски, широкая манера творчества в свою очередь отличали этот стиль. Каждое движение руки образовывало специально варламовский жест, как то же самое получалось, ходил ли Варламов, сидел или стоял. Всегда все во внешних его проявлениях было необычайно изобразительно и живописно. Только исключительные таланты, насквозь пропитанные творческою силою, могут вкладывать столько изобразительности {57} в каждый свой жест, причем только у них подобная изобразительность рождается естественно и непринужденно, излетая из природы своего творца, помимо всякого усилия с его стороны. В этом отношении легкость игры Варламова была поразительной, в какой бы роли он ни выступал. Эта легкость игры, которую артист знал за собою и на которую полагался, без сомнения, служила одной из причин, почему Варламов частенько не учил ролей и даже в ролях, игранных им множество раз, вечно переставлял слова. И, странное дело, в устах Варламова искажение авторского текста вовсе не казались ужасным, даже когда этот текст пестрел истинно художественными выражениями, как, например, у Островского. Не все ли равно, в сущности, какие именно слова говорит артист, раз одни уже интонации его голоса с полной ясностью раскрывают перед нами в этот момент душевное переживание изображаемого им лица. Если весь облик задуман в строгом соответствии с художественными требованиями, если все намерения артиста выполняются с такой тонкой и непринужденной виртуозностью, что никакой «игры» уже не видишь, а просто зришь перед собою живого человека, который во всеоружии людских слабостей сидит, ходит, размышляет про себя или вслух, разговаривает, кричит, сердится, страдает или радуется, плачет или смеется, осуществляет на ваших глазах всю полноту жизни, - то это уже такое чудо сценического творчества, горение такого вдохновенного огня, что совершенно безразлично становится, сказал ли артист все слова, какие написаны у автора, и в том самом порядке, как написаны, или он что-нибудь пропустил, переставил, или даже произнес вовсе другую фразу, сохраняя, однако же, смысл, данный автором. Существует {58} нечто бесконечно более тонкое и интимное, нежели слова, более, чем они, способное передать малейшие оттенки душевных настроений, и оно воплощается через тон, мимику, жест… Варламов принадлежал к числу таких актеров, которые могли бы выйти на сцену и, руководствуясь только одиночными вехами, определяющими течение пьесы, но не зная никакого текста, сымпровизовать перед вами действие столь полное жизни, что вы расплакались бы или рассмеялись, смотря по обстоятельствам. Так было в простом ясном искусстве итальянской Commedia dell’arte. Ну, конечно, скажут, это было слишком простое, первобытное искусство, которое нам, людям XX века, показалось бы детской забавой… Ах, Бог мой! Неужели же так нужна наша современная мозговая сложность? Кому от нее легко, тепло, кому она приносит настоящее счастье? Чем дальше мы идем вперед по пути всяких утонченностей, тем скорее устаем и пресыщаемся, и что же имеем в конечном итоге? Разве вы не замечаете, что по мере того, как усложняются наши всевозможные восприятия, душа все более и более опустошается? Простое и ясное искусство нам страшно нужно для отрезвления, и Варламов был одним из последних могикан такого искусства, и всякий раз, глядя на то, как он творил на сцене, с какою истинно божественною легкостью творил, хотелось воскликнуть: «учитесь у него, российские актеры!»

{59} ГЛАВА III.

Варламов в некоторых ролях русского художественного репертуара

В широкой массе публики, да кажется даже и в среде театральной администрации, которой в особенности свойственно проявлять близорукость, сложилось убеждение в односторонности таланта Варламова. Считалось, что Варламов прежде всего комик. Что он был комик замечательный, это совершенно справедливо, и мы в своем месте поговорим подробно об этой стороне его творчества. Принималось далее, что он лучше всего чувствовал себя в ролях отечественного репертуара и несколько как бы стушевывался в репертуаре европейском. Неверно, потому что он с величайшим успехом играл в пьесах таких колоссов западного театра, как Мольер и Шекспир; достаточно назвать здесь Сганареля в «Дон Жуане», полицейского Клюкву в «Много шуму из ничего» Шекспира и его же ткача Основу из «Сна в летнюю ночь». Наконец, имя Варламова до того неразрывно стали связывать с Островским, что близоруким людям начало казаться, будто только Островский и есть надлежащая {60} сфера приложения огромного Варламовского таланта. Все это одно сплошное недоразумение, которое падает, если хорошенько разобраться во всем том, что Варламову приходилось играть, останавливаясь, разумеется, лишь на самом крупном.