Вот на первом плане вспоминается слуга Хлестакова, Осип из «Ревизора», которого Варламов, как принялся играть назад тому много лет, так и играл бессменно, и до чего обидно, что не дожил до 500го представления бессмертной комедии, состоявшегося 29го октября, 1915 г. Здесь в большом монологе, открывающем 2е действие, обнаруживалась при полной экономии жеста, вообще всей пластики тела, вся особенная, живая, яркая красота Варламовской речи, ее красочность, ее сочность, ее образность, которые так гармонировали с соответствующими качествами гоголевского языка. Голос Варламова был подобен музыкальному инструменту, а то, как артист им распоряжался, совершенно напоминало владение виртуозом-музыкантом своим инструментом как средством выразить все мельчайшие оттенки личных переживаний и все секреты красоты, таящиеся в музыкальных созвучиях композитора. Голос Варламова был обширен и необычайно звучен, при этом еще отличаясь чрезвычайной гибкостью; Варламов мог разговаривать, без всякого напряжения передавая свой голос в любой регистр; он мог разговаривать басом, если таковой характер голоса шел к общему представлению об изображаемой личности, мог заливаться и тенором в интересах опять-таки большей цельности намеченной характеристики; красочность и сочность Варламовского голоса были ни с чем несравнимы и так полно отвечали всей натуре этого богатыря-артиста.

{62} Естественно, что, владея в совершенстве таким музыкальным инструментом, Варламов мог из каждого слова сделать чудо художественной выразительности, и чем слово само по себе было ярче, оригинальнее, образнее, тем и выразительность, придаваемая ему Варламовым, становилась глубже и красочнее, почему и было таким наслаждением смотреть Варламова в ролях нашего классического репертуара. Язык Гоголя или Островского - это высшее мастерство художественного глубоко русского стиля, требующего для своего столь же художественного воплощения на сцене исключительно одаренных артистов и главное самих таких же глубоко русских по духу, какими были вышеназванные писатели. Совершенно недостаточно быть просто вообще талантливым в смысле лицедейства. Мастерское воплощение Ибсена, ценное само по себе, еще вовсе не заставит предполагать в актере способность к такому же воспроизведению на сцене красот русского духа, постигаемых сквозь гармонию речи, и не даром же Тургенев сказал про «великий, могучий, правдивый и свободный русский язык», что он «дан великому русскому народу». К сожалению, далеко не все драматурги, пьесы которых постоянно ставились на сцене нашего образцового театра, были настолько талантливы, чтобы владеть в совершенстве этим дивным языком, не часто звучала нам с подмостков истинно художественная речь, и потому, когда это наконец случалось, - те дни являлись настоящим праздником сценического искусства, вот всякий раз, например, как шел бессмертный «Ревизор», и в короне ярких бриллиантов - лучших артистов театра - сиял один камень особенно красивым блеском: Варламов в роли Осипа.

{63} Любо дорого было слушать, как просто, свободно и легко рисовал Варламов картину жизни с беспутным барином своим. Как он выговаривал, например., эту фразу «добро бы было в самом деле что-нибудь путное, а то ведь елистратишка простой»… Сколько было неподражаемого сарказма в одном слове «елистратишка», которое Варламов чеканил с особенной выпуклостью. И затем в дальнейшем весь этот рассказ о преимуществе перед деревенской жизнью жизни в Питере, «тонкой и политичной: кеятры, собаки тебе танцуют, и все, что хочешь», - все это повествование в таком характерном для Гоголя стиле проводилось Варламовым с неподражаемой выразительностью и красочностью речи, сверкавшей по местам блестками тонкого юмора, особенно, чуть дело касалось непосредственно его барина. Весь этот большой монолог являлся в устах Варламова верхом пластической выразительности сценической речи. Здесь не то что ни одно слово не пропадало, не терялся зря ни один слог, ни единое междометие, и красота человеческого слова, построенного в согласии со строгими незыблемыми законами художественного, утверждалась, благодаря столь же художественному искусству актера, свое непреложное бытие, обстоятельство особенно важное для переживаемого нами времени, протекающего под знаком увлечения немыми тенями серого кинематографического экрана, который, воспроизводя по-своему увлекательно одну лишь ритмическую пластику, совершенно лишает нас удовольствия воспринимать утонченную эстетику живого человеческого слова. На этом монологе юные адепты сцены могли учиться мастерству сценической речи с огромной пользой для себя, ибо ничто так не развивает природных способностей человека, как постоянное общение с лучшими {64} образцами выявления художественного творчества. И тем более должны были учиться, что все подобные рассуждения вслух на сцене всегда являются наиболее трудными местами роли, и задача актера, направленная к тому, чтобы постоянно удерживать внимание зрителя на одной и той же высоте, здесь бесконечно усложняется. В той же роли Осипа надо было слышать, как в третьем действии Варламов выговаривал: «давай их, щи, кашу и пироги!» Весь изголодавшийся человек был виден в этих немногих словах, произносившихся с бурной стремительностью. И следующая из роли, ставшая классической, фраза: «генерал, да только с другой стороны», и другая фраза: «что там? веревочка? Давай и веревочку, - и веревочка в дороге пригодится» - их все читали, но кто еще и слышал их, произносимыми Варламовым, для тех они навсегда так и остались в памяти, освещенными той особенной яркой выразительностью, какую умел придавать Варламов всякому слову, русскому художественному слову, красота которого была особенно дорога и мила ему, столь тесно связанному всем существом своим с подлинной Россией, красота которого со страниц Гоголя светит лучезарностью, нетронутая, цельная, не прослоенная, как то повелось в последнее время, чудовищным количеством галлицизмов всякого рода.

Наряду с Осипом вспоминается сейчас же и другой Гоголевский персонаж, экзекутор Иван Павлович Яичница в «Женитьбе». Между прочим, в этой пьесе Варламов постепенно переиграл целых три роли: 26го сентября 1876 г., следовательно, на второй сезон своего пребывания в Александринском театре, он впервые сыграл Степана, слугу Подколесина; 15го апреля 1884 г. - Кочкарева и, наконец, {66} 21го апреля 1886 г. - Яичницу, после чего исполнял эту роль уже бессменно на всех последующих представлениях «Женитьбы», между тем как роль Кочкарева укрепилась тогда же окончательно за Н. Ф. Сазоновым. Надо заметить попутно, что «Женитьба» вообще всегда шла у нас в отменном составе, при таком, например, распределении ролей: Агафья Тихоновна, - Левкеева, Арина Пантелеймоновна, - Александрова 1я, Фекла Ивановна, - Стрельская, Подколесин, - Давыдов, Кочкарев, - Сазонов, Яичница, - Варламов; грустно подумать, что из всех этих исполнителей, благодаря которым для комедии возникал удивительнейший по художественной цельности и стройности ансамбль, в живых остался только Давыдов, и если сейчас поставят «Женитьбу», то уже не услышим мы, с какой круглотой, с каким смаком выговаривала Стрельская разные курьезные слова из своей роли, вроде: «Елтажи», «хлигерь», «рефинат», «великатес», «алгалантьерство», и не увидим, как выйдет во втором действии на сцену Варламов - Яичница, «такой важный, что и приступу нет, такой видный из себя, толстый», и который только что перед тем выпытывал у свахи, какая невеста и сколько у нее приданого, да как закричит: «Ты врешь, собачья дочь!» - да не ограничиваясь этим, еще такое словцо вклеил, что неприлично сказать. И действительно, стоило только посмотреть на Варламова - Яичницу, чтобы не усомниться: «такой вклеит». Этот удивительнейший экзекутор, это чудище дореформенных присутственных мест, который при одном лишь чтении так и выпирает из строк бессмертной комедии, в исполнении Варламова приобретал такую грандиозную форму, через край полную нелепостью, дикостью и грубостью, что, глядя на него, становилось жутко: человек ли это, созданный {67} по образу и подобию Божьему, или некий хищный зверь, лишь оборотившийся человеком и рыскающий в стаде людском, «иский, кого поглотити». Рука у Яичницы была не рука, а прямо медвежья лапа, и когда, сжав ее в кулак, он ею стукал по столу, крича на сваху, казалось, что не может быть такого несокрушимого в своей дубовой крепости стола, который от его удара не разлетелся бы вдребезги. Лохматый и насупленный, с черной шевелюрой и такими же густо свисающими бровями, неповоротливый и грузный, этот Яичница был точьвточь русский медведь, и чудилось, где разойдется он, где пойдет ломить, там только поспевай давать тягу. И до чего выразительной выходила у него эта обстоятельность прижимистого сквалыги, для которого женитьба - не сантиментальная прогулка на остров Цитеру, а всего лишь средство приумножить капитал, когда он, стоя в гостиной невесты с описью в руках, принимался вычитывать: «каменный двухэтажный дом… есть». А затем, когда Кочкареву удалось заверить Яичницу, что дом «только слава, что каменный», а на самом деле «стены выведены в один кирпич, а в середине всякая дрянь - мусор, щепки, стружки, и не только заложен, да за два года еще проценты не выплачены», надо было посмотреть, каким гневом загорался этот медведь, как он рычал, в буквальном смысле слова, рычал на сваху, так что далеко по всем театральным коридорам отдавалось: «старая подошва, черти бы тебя съели, ведьма ты проклятая!» - и, наконец, как венец всего, как достойно заключающий всю картину личности медведеобразного экзекутора аккорд: «а невесте скажи, что она подлец!»… И с этим - вон за дверь. Все это выходило в изображении Варламова так ясно, просто, широко и сочно и вместе с тем художественно {68} убедительно, будучи до конца проникнуто живейшей правдой жизни, что, глядя на него, совершенно верилось, что когда-то на Руси действительно в преизобилии водились подобные типы, и Гоголь в своем сатирическом увлечении нисколько не переступил границ самого полного правдоподобия.