В «Автобиографии» (1924) Есенин сообщает о том, что в детстве от «слепцов»-паломников слышал «духовный стих» о странствующем Христе – «о женихе, светлом госте из града неведомого» (VI (1), 14). В юности Есенин сам стал сочинять произведения на тему странствий Иисуса по земле, посещения им людей, оставаясь неузнанным. К ним относится ряд стихотворений 1914 г.: «Шел Господь пытать людей в любови…», «Осень», «Не ветры осыпают пущи…», «Сторона ль моя, сторонка…», «Сохнет стаявшая глина…», «Чую Радуницу Божью…» Поэт прочерчивает разнообразные сюжетные линии как бы единого в своей композиции повествования. Вот «Схимник-ветер шагом осторожным // Мнет листву по выступам дорожным // И целует на рябиновом кусту // Язвы красные незримому Христу» (I, 43 – «Осень»). Вот «в каждом страннике убогом» угадывается: «Не Помазуемый ли Богом // Стучит берестяной клюкой» и «под пеньком – голодный Спас» (I, 44, 45 – «Не ветры осыпают пущи…»). Вот ощущается, что у каждого странствующего богомольца «впилась в худое тело // Спаса кроткого печаль» (I, 54 – «Сторона ль моя, сторонка…»). Вот в русском контексте праздника Входа Господня в Иерусалим: «Пахнет вербой», «Кто-то в солнечной сермяге // На осленке рыжем едет» и поникшие сосны и ели восклицают «Осанна!» (I, 55 – «Сохнет стаявшая глина…»). Вот на Радуницу: «Под венком, в кольце иголок… мерещится Исус» (I, 56 – «Чую Радуницу Божью…»).

Среди прочих особенно выделяется своей традиционностью, народной трактовкой и подачей в фольклорном толковании архетипический сюжет о том, как Господь «выходил… нищим на кулижку» и встречал «старого деда», протягивавшего ему как «убогому» и «болезному» «зачерствелую пышку» (I, 42 – «Шел Господь пытать людей в любови…»).

Образ Богочеловека, который странствует по земле незримым либо в самом непритязательном облике обездоленного и юродивого, выступает высочайшим нравственным идеалом. Желание воспринять частицу духовного совершенства, стремление к истинному подвижничеству побуждают избранных людей стать «не от мира сего» и начать паломничество. Этих заступников русского православия Есенин также живописует в стихотворениях 1914 г.: «Пойду в скуфье смиренным иноком…»

С наглядным, зрительным представлением о странничестве связан посох странника (его инварианты – подожок, клюка, палка). И хотя по существу посох не относится непременно к мужским атрибутам, символически он ассоциируется с мужчиной, имеет типично мужские функциональные синонимы – кнут, плеть, трость, и напоминает в некоторой степени мужской детородный орган. Есенин воспевал страннический посох в стихотворениях и поэмах: «Счастлив, кто жизнь свою украсил // Бродяжной палкой и сумой» (I, 40 – «Пойду в скуфье смиренным иноком…», 1914–1922); «Увидал дед нищего дорогой, // На тропинке, с клюшкою железной » (I, 42 – «Шел Господь пытать людей в любови…», 1914); «Не Помазуемый ли Богом // Стучит берестяной клюкой » (I, 44 – «Не ветры осыпают пущи…», 1914); «С подожочка и котомки // Богомольный льется пот» (I, 54 – «Сторона ль моя, сторонка…», 1914); «Я шел по дороге в Криушу // И тростью сшибал зеленя» (III, 168 – «Анна Снегина», 1925).

Посох странника в высоком нравственном смысле восходит к священническому жезлу. И такое генетическое сходство особенно наглядно и доказательно прослеживается на примере православных паломников, отправляющихся в путь поклониться христианским святыням. По мнению протоиерея, магистра Александра Рудакова (1900), посох является важным церковным атрибутом и символом: «Жезл, или посох, употребляемый при священнослужении архиереями, указывает на их пастырскую обязанность управлять свою паству на путь спасения, не допускать ее до заблуждений и отражать нападающих на нее духовных волков». [831] Следовательно, истоки посоха кроются в палке пастуха, которой он погонял домашний скот. Соответственно, можно говорить о родстве и генетическом сходстве посоха странника и пастушеской хворостины. Удивительно, что в сочинениях Есенина среди многочисленной пастушеской атрибутики нет посоха и его аналога (кнута, плети, палки), за исключением импровизированного варианта – хворостины в «Сказке о пастушонке Пете, его комиссарстве и коровьем царстве» (1925):

Пастушонку Пете

Трудно жить на свете:

Тонкой хворостиной

Управлять скотиной (II, 166).

О магическом охранительном значении посоха говорится в трудах дореволюционных ученых – в частности, профессора Ф. И. Буслаева, известного поэту (со ссылкой на древнерусский Лечебник): «Когда человек хочет от ведьм стеречись на свадьбе или на пиру: найди рябину в лесу на дубовой колоде, и сделай из той рябины посошок и по весне, о кою пору надеешься кукушке закуковать , в ту пору ходи с тем посошком, вверху писанным, рябиновым, и в котором месте впервые заслышишь кукушку кукуючи , и ты также держишь посошок рукою, и подле рук у того посоха заметь сверху и съиспо-ду тот жеребий. И уткни одну половину жеребья под ухо у дверей, а другую половину подле другой половины ушка, обапол дверей, в той хоромине, в которой хочешь свадьбу рядить или пир: в ту хоромину ведьма никак не может войти дверьми, и воротится, а тут не пойдет. И около ложа всякого с тем посошком рябиновым добро ходить и около поля: ржа того жита не ест. Добро ту рябину себе во дворе посадить и держать для того, о чем вверху писано». [832] Ф. И. Буслаев пояснил в примечании: «Чары жеребьем соответствуют скандинавским рунам . Это черты и нарезы древних славян». [833] Неизвестно, как было в бытность Есенина, но в середине и конце ХХ столетия на Рязанщине и в Москве подростки вырезали из древесных побегов тросточки и украшали их индивидуальными геометрическими узорами, счищая фрагменты коры. [834] Возможно, орнамент на тросточках служил не осознаваемым уже оберегом.

В народной свадебной песне «Долина-долинушка…», распространенной на Рязанщине, жестикуляция тростью в руках неженатого молодца усиливает впечатление его физической немощи и печального состояния, доходящего до болезненности (необходимо срочно жениться):

Ходит он спотыкается,

Тросткой опирается [835] .

Также представлена тросточка в руках дружка в величальной песне «Дружунькя хорошая…» в строках: «А в руках у него трость серебряная . <…> А он на гору идёт – опинается. <…> [А под гору идёт] – опирается». [836]

Может быть, образ трости в какой-то мере как священный оберег выступает в строках поэмы «Черный человек» (1923–1925):

И летит моя трость

Прямо к морде его,

В переносицу…

(III, 193; редакция III, 712–714).

Привязанность молодого Есенина к щегольской трости – эстетическому аналогу посоха странника – запечатлена ряде фотографиях (VII (3), № 35, 36, 39, 40, 42, 43, 78, 84), большое число которых подчеркивает типичность этого предметного образа в руках поэта. Дочь известного фотографа Ида Наппельбаум запечатлела в стихотворении «Подпись к групповому портрету Есенина 1925 г.» (в действительности – 1924) щегольскую трость Есенина:

А белой кости набалдашник

Повис у правого плеча

(VII (3), 245 – в комм. к № 78).

Сам фотограф М. С. Наппельбаум также оставил воспоминание об этой трости: «Здесь он уже совсем другой – с открытыми глазами, с крутым завитком светлых волос у лба, в крахмальной белой манишке с узким черным галстуком-бабочкой, с изящной слоновой ручкой тросточки, которая косо легла на темном рукаве его костюма» (VII (3), 246 – в комм. к № 78).

А. Н. Захаров добавил к разным типам странников еще один – странника-душу. Исследователь рассуждает: «Особый художественно-философский смысл мотив странничества приобретает в стихотворении “День ушел, убавилась черта…” (1916). В нем изложено странствие души человека. В основе этого произведения, возможно, лежит народное поверье, изложенное А. Афанасьевым в третьем томе “Поэтических воззрений славян на природу”, о том, что “славяне признавали в д у ше нечто отдельное от т ел а, имеющее свое самостоятельное бытие. По их верованиям, согласным с верованиями других индоевропейских народов, душа еще в течение жизни человека может временно расставаться с телом и потом снова возвращаться в него” <т. 3, с. 196>». [837] По мнению А. Н. Захарова, созданный поэтом «сложный образ души-тени лирического героя» мог быть продолжением и логическим развитием есенинской мысли о том, что он «продал свою душу черту, и всё за талант» (VI, 59 – письмо к М. П. Бальзамовой от 29 октября 1914 г.). [838] В таком виде странничества человеческой души – в первую очередь, в «человеке без тени» как наиболее важном его проявлении – филолог видит «признак близкой смерти», опять-таки ссылаясь на А. Н. Афанасьева, передавшего народное воззрение о том, что «утратить тень – все равно, что сделаться существом бестелесным, воздушным <т. 3, с. 213>». [839]