Еще один персонаж «Яра», нюхающий табак, изначально описан нелицеприятно: «Из горницы, с завязанным на голове пучком, вышел поп, вынул берестяную табакерку и запустил щепоть в расхлябанную ноздрю» (V, 15).

Первая мировая война и революция заставили крестьян курить импровизированные папиросы: «Мужик залучил граммофон, – // Слюнявя козлиную ножку , // Танго себе слушает он» (III, 183 – «Анна Снегина», 1925).

Курение трубки для Есенина являлось скорее игрой во взрослость, стремлением к театрализации жизни, примериванием на себя внешнего облика светского человека, проявлением дендизма, нежели реальной пагубной привычкой. Об этом свидетельствует нарочитая подчеркнутость позы, проявленная в словно отточенных жестах с трубкой, запечатленных на студийных фотографиях (это особенно заметно в работах признанного мастера Н. И. Свищова-Паолы).

Современники отметили тягу Есенина к курению как новое явление в поведении поэта. Так, Л. М. Клейнборт вспоминал о Есенине после его заграничного турне: «Он закурил, чего, кажется, за ним не водилось прежде». [772]

Из воспоминаний сына поэта К. С. Есенина известно, какие папиросы предпочитал отец: «Курил он “Сафо”. Были такие папиросы высшего сорта, с женщиной в тунике на коробке». [773]

Послезаграничный период жизни Есенина был, пожалуй, психологически самым напряженным. По-видимому, снять избыточную душевную напряженность поэт пытался и с помощью папирос. О предпоследнем дне Есенина в гостинице «Англетер» в Ленинграде вспоминал Лазарь Берман: «Погасшая папироса была зажата в зубах». [774]

В художественном творчестве Есенин показал процесс курения как выход из экстремальной ситуации: чуть не утонувший «Филипп телешом стал, покачиваясь, в сторонку и попросил мужиков закурить » (V, 88 – «Яр», 1916).

Находясь за рубежом, Есенин обращал внимание на сигаретную рекламу: «Там, с 30-го этажа, курит электрический мистер, выпуская электрическую линию дыма, которая переливается разными кольцами » (V, 169 – «Железный Миргород», 1923). С помощью образа заядлого курильщика Есенин передавал подражательную и одновременно творчески-преобразовательную сущность США: « Европа курит и бросает, Америка подбирает окурки, но из этих окурков растет что-то грандиозное » (V, 172 – «Железный Миргород», 1923).

Еще несколько интересных «курительных образов», созданных Есениным то как вариативные, то как уникальные, являются метонимическими. Варьирующийся образ: «Полыхают зори, курятся туманы » (I, 38 – «Задымился вечер, дремлет кот на брусе…», 1912); « Закурился пахучий туман » (I, 32 – «Туча кружево в роще связала…», 1915). Оригинальные образы: « Курит облаком болото» (I, 39 – «Край любимый! Сердцу снятся…», 1914); «Небо в куреве , как хмаровая близь» (IV, 107 – «Старухи», 1915); «Тихих вод парагуш квелый // Курит люльку на излуке» (I, 95 – «О товарищах веселых…», 1916).

Поиск мужского кумира и идея избранничества (часть 1-я): Дед и Христос

Для формирования с детства мужественного характера показателен поиск типично мужского кумира. Есенинский выбор в качестве нравственного идеала пал на деда. Есенин неоднократно упоминал его в автобиографиях разных лет, сделав рассуждение о деде своеобразным «общим местом» собственной мемуаристики. Есенин придал деду почти богатырский облик кулачного бойца и предводителя крестьян, владельцев гонимых в Петербург барок. Поэт приписал деду «апокрифические черты» старообрядческого начетника и знатока духовных стихов; посвятил ему заглавное стихотворение «Дед» (1915) и «Письмо деду» (1924); наделил сакральными чертами (возвел в божество в ряде стихотворений и «маленьких поэм»). Неоднократно, в разных произведениях дед представлен в качестве мифологического языческого божества и одновременно «культурного героя» – рыболова: «Клич тот услышал с реки рыболов, // Вздумал старик подшутить» и «А старый дед, // Смеясь, грохотал, как гром» (I, 93, 94 – «Пропавший месяц», 1917); «Вижу, дед мой тянет вершей // Солнце с полдня на закат» (II, 74 – «Пантократор», 1919).

Дед также приобретает черты библейского персонажа наподобие Св. Авраама – «Под Маврикийским дубом // Сидит мой рыжий дед, // И светит его шуба // Горохом частых звезд» (II, 44 – «Октоих», 1917); или иного святого или даже Бога Саваофа, изображенного на иконе и понимаего в плане первопредка, – «На синих окнах накапан лик: // Бредет по туче седой Старик» (I, 89 – «Под красным вязом крыльцо и двор…», 1917). Строка мифологического происхождения «Щурясь к облачному глазу» (IV, 119 – «Дед», 1915) – это перефразированная реминисценция из высказывания «облака и тучи… сравниваются с бровями и ресницами, а солнце – с глазом» из труда А. Н. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу» (1865–1869). [775] И все-таки в образе деда-прародителя сильно именно христианское начало – с его таинством крещения (с аллюзией на крещение Св. Иоанна Крестителя, самого Иисуса Христа и первых христиан в реке Иордан), с представлением о загробном уплывании по реке в потусторонний мир: «Снятся деду иорданские брега» (IV, 161 – «Не от холода рябинушка дрожит…», 1917).

В какой-то степени есенинский образ деда как всеобщего покровителя восходит в своих истоках к народным преданиям и волшебным сказкам – к образу царя-батюшки. Уже приблизившись к своему тридцатилетию, посетив США и восхитившись американской индустриальной мощью, Есенин опять возвратился к давней мысли о волшебном деде, существенно трансформировав идущий из детства образ: «Когда всё это видишь или слышишь, то невольно поражаешься возможностям человека, и стыдно делается, что у нас в России верят до сих пор в деда с бородой и уповают на его милость » (V, 169).

Себя в качестве неомифологического героя-демиурга Есенин вывел как достойного потомка героического деда; по женской линии (генетически восходящей к этому деду) избрал родовое происхождение из семьи матери-лекарки, умеющей заговаривать болезни. Есенин от рождения был наделен внешностью избранника, которую он всячески подчеркивал и совершенствовал: это золотистые кудри («золотая моя голова») как у солнечного божества и фольклорного «доброго молодца» с русыми кудрями; синие глаза; совершенное телосложение.

Над мальчиком с детства должен парить ореол необычности и избранничества, выделенности из толпы и отмеченности Богом и судьбой. Есенин ощущал свою потомственную близость к вершине иерархии: его родители не были обычными крестьянами. Отец покинул село и трудился приказчиком в Москве, мать долгое время работала в Рязани. Таким путем они обеспечили экономическую возможность учиться сыну не только в Константиновском земском училище, но и в закрытой второклассной учительской школе в с. Спас-Клепики. Есенин и сам был склонен устанавливать тесные связи с начальством, вступал в контакты с любыми вышестоящими лицами, стремился занять верхнюю ступень иерархической лестницы и даже создал собственную иерархию. Его творческий ум и внешний аристократизм способствовали вхождению в дома Смирновых и Кашиных (священника и помещицы в Константинове): «Перед моим отъездом недели за две – за три у нас был праздник престольный, к священнику съехалось много гостей на вечер. Был приглашен и я» (VI, 13 – письмо Г. А. Панфилову, 1912). Поэтический дар был отмечен царской наградой – императорскими часами (не вручены) и перстнем с изумрудом; сам он распустил слух о царевне Анастасии, тайно угощавшей его горшочком сметаны.

Помимо избранного в качестве кумира собственного деда, Есенин с отроческих лет почитал нравственным идеалом Иисуса Христа . Этот образ встречается в ранних стихотворениях и в качестве ведущего персонажа фигурирует в так называемых «революционных поэмах» 1917–1918 гг. (в 1919 г. его уже нет). Однако он впервые появляется в 1912–1913 гг. в юношеских письмах Есенина, обращенных к школьному другу Г. А. Панфилову: «Христос для меня совершенство. Но я не так верую в него, как другие. Те веруют из страха: что будет после смерти? А я чисто и свято, как в человека, одаренного светлым умом и благородною душою, как в образец в последовании любви к ближнему»; «Гений для меня – человек слова и дела, как Христос»; «Люди, посмотрите на себя, не из вас ли вышли Христы и не можете ли вы быть Христами. Разве я при воле не могу быть Христом, разве ты тоже не пойдешь на крест, насколько я тебя знаю, умирать за благо ближнего» и т. д. (VI, 25, 33, 35–36). Есенин начал «подтягивать» себя до уровня избранного кумира: «По личным убеждениям я бросил есть мясо и рыбу, прихотливые вещи, как-то вроде шоколада, какао, кофе не употребляю и табак не курю. Этому всему будет скоро 4 месяца. На людей я стал смотреть тоже иначе»; «Итак, я бросил есть мясо, рыбы тоже не кушаю, сахар не употребляю, хочу скидавать <sic!> с себя все кожаное, но не хочу носить названия “Вегетарианец”. <…> Я человек, познавший Истину, я не хочу более носить клички христианина и крестьянина, к чему я буду унижать свое достоинство. Я есть ты. Я в тебе, а ты во мне. То же хотел доказать Христос, но почему-то обратился не прямо непосредственно к человеку, а ко Отцу…» (VI, 33, 35).