Современники не заметили скромности Есенина и, наоборот, запомнили его мечту о памятнике. А. Б. Мариенгоф сообщил юношеские мечтания Есенина о творческом признании: «Говорил им, что еду бочки в Ригу катать. <…> А какие там бочки – за мировой славой в Санкт-Петербург приехал, за бронзовым монументом…» [963] И. Г. Эренбург передал суждение Есенина о Маяковском и отношение к монументу в честь поэта: «Он проживет до восьмидесяти лет, ему памятник поставят… (Есенин всегда страстно желал славы, и памятники для него были не бронзовыми статуями, а воплощением бессмертия.) А я сдохну под забором, на котором его стихи расклеивают. И все-таки я с ним не поменяюсь». [964] Варвара Кострова привела высказывание Есенина, сделавшего наблюдение во время заграничного турне: «В Америке до сих пор спорят, достоин ли Эдгар По памятника или нет». [965]

В творчестве Есенина имеется и шутливое двустишие, показывающее также ироническое отношение поэта к идее установки монумента: «Я памятник себе воздвиг из пробок, // Из пробок вылаканных вин!..» (IV, 491).

В мечте о собственном памятнике Есенин опирался на мнение народа, и у него, выходца из крестьянской среды, действительно имелись веские основания полагать скульптуры мерилом поклонения родоначальникам и почитания культа предков. Есенин неоднократно удостоверился опытным путем, каким «вещественным», «опредмеченным» способом закрепляется в народной памяти ритуальное поклонение «культурному герою». Об этом свидетельствовал полуанекдотический случай с Есениным – в разговоре с извозчиком, знает ли он Пушкина и Гоголя, тот ответил, что знает «чугунных» (описан И. И. Старцевым и А. Б. Мариенгофом; [966] подробнее см. в главе 15).

Есенин ощущал себя достигшим славы: «Что в далеком имени – Россия – // Я известный, признанный поэт» (I, 255 – «Никогда я не был на Босфоре…», 1924); «Наплевать мне на известность // И на то, что я поэт» (I, 291 – «Мелколесье. Степь и дали…», 1925).

Показательно, что современники усматривали определенную монументальность во внешности Есенина и предполагали возможность лепить скульптуры с фигуры поэта. Так, Н. А. Павлович размышляла: «И в Герасимове, и в Есенине, даже в их внешнем облике были сильно выражены народные русские черты. Оба поэта хорошо подошли бы для скульптурной группы – рабочий и крестьянин. В лице и фигуре Есенина, в его повадках и манере говорить, даже в улыбке, то застенчивой, то озорной, многое было от рязанского крестьянина». [967] Однако Есенин мечтал о собственном памятнике, а не о себе как о скульптурном прообразе.

Мечта Есенина об увековечении в монументе нашла свою реализацию. Сначала гроб с телом поэта обнесли вокруг памятника Пушкину на Тверском бульваре близ Страстного монастыря (а это именно те две реликвии, к которым при жизни обращался Есенин в стихотворении «Пушкину» и в действии почти ритуального характера – при написании вызывающих стихов на монастырских стенах). Потом среди пожеланий «в связи с увековечением памяти Есенина» в книжечке «Памятка о Сергее Есенине» (1926) было обозначено под пунктом 4: «Поставить памятник С. Есенину в Москве». [968] Действительно, в Москве, Рязани, Спас-Клепиках, с. Константиново, с. Дивово, Санкт-Петербурге, Туле, Орле, Липецке и других городах и поселках по прошествии разного времени были установлены памятники и парковые скульптуры и названы улицы в честь Есенина.

Мотив жизненного увядания и похороны по-мужски

Есенину были свойственны оглядка на прошлое и мотив постепенного угасания, увядания, надломленности. Содержание этого фольклорного мотива прояснил А. Н. Веселовский в статье «Психологический параллелизм и его формы в отражениях поэтического стиля» (1898) на материале свадебной поэзии с выводом о сущности «символики топтанья или ломанья». [969] А. Н. Веселовский пришел к утверждению: «В сущности цветок безразличен, важен акт срывания…» [970] В отношении дерева он сделал наблюдение: «Дерево сохнет – человек хиреет». [971]

Есенину, безусловно, была знакома фамилия Веселовского и его научные труды. Даже в дружеских беседах мелькает это имя; так, Н. Д. Вольпин рассказывала поэту о литературоведческих занятиях в 1919 г.: «Год назад я как студийка неких “Курсов экспериментальной педагогики” по его <наставника> заданию делала доклад о роли в поэзии параллелизма образов. Исходить мне предложено было из статей (он дал мне их сам) Веселовского и чьих-то еще». [972]

Мотив заламывания растения особенно характерен для свадебных песен довенчального цикла, в которых он характеризует состояние просватанной девушки, готовящейся к «ритуалу перехода», означающего перемену статуса и соответственно символическую смерть девичества ради возрождения в замужестве. В довенчальных обрядовых песнях понятие «ломать» представлено глаголами «поломал» («приломата», «заломана», «сломить» и т. д. – «Калинушку ломали»), «Черная смородина зеляна. // Эй заломана ой люли», «Росла в саду мята, // А вся поломата», «В огороде мята // Да вся-вся распримята», «Уродилась мята // Вся наперемята» и др. [973]

В духе фольклорной поэтики созданы есенинские строки: «Кажется мне – осыпаются липы, // Белые липы в нашем саду» (I, 280 – «Снежная замять дробится и колется…», 1925); «Цветы мне говорят – прощай, // Головками склоняясь ниже» (I, 293 – 1925).

На скрытом, но подразумеваемом параллелизме «увядание растения – увядание человека» построены стихи: «Скоро белое дерево сронит // Головы моей желтый лист» и «Срежет мудрый садовник-осень // Головы моей желтый лист» (II, 77, 80 – «Кобыльи корабли», 1919); «Ах, увял головы моей куст» (I, 154 – «Хулиган», 1919); «Увяданья золотом охваченный, // Я не буду больше молодым» (I, 163 – «Не жалею, не зову, не плачу…», 1921); «Увядающая сила! // Умирать так умирать!» (I, 222 – «Ну, целуй меня, целуй…», 1925).

В устно-поэтическом произведении подчас отсутствует один из двучленов психологического параллелизма, а именно увядающее растение, и выходит на первый план человек, уподобленный этому растению: «А я по ней сохну, вяну , // Слезы льются, не прогляну». [974] Кроме того, поэтика фольклора допускает пропуск растительного объекта сравнения в параллелизме – и в результате становится возможным представление об абстрактном «увядании красоты», как это звучит в «страдании», распеваемом на родине Есенина: «Как гулять // С тобою стала, // Красота моя // Увяла ». [975]

Кризисы личности цикличны, они повторяются с увеличением возраста и свидетельствуют о зрелости души.

В сознании Есенина бродила мысль устроить имитацию собственных похорон. Такая идея является архетипической, в качестве «бродячего сюжета» она фигурирует в ряде произведений мировой литературы, где имитаторами собственной смерти оказываются мужчины: Боккаччо «Декамерон» (8 новелла третьего дня); Александр Дюма-отец «Граф Монте-Кристо» (Эдмон Дантес для исчезновения по морю из тюремного замка Иф в мешке-саване; он же придумал и воплотил идею вроде бы смертельного отравления Валентины) и «Сорок пять» (шут Шико); Э. Л. Войнич «Овод» (Артур якобы погиб); Мэри Стюарт «Тайна семи холмов» (мифологический персонаж Мерлин); Н. Г. Чернышевский «Что делать?» (Лопухов будто бы бросился с моста в реку); Артур Конан Дойл (Шерлок Холмс в состязании с профессором Мориарти); Майн Рид «Всадник без головы» (Морис посоветовался со стариком-охотником); Эйвин Болстад «В полночь является привидение» («рождественский рассказ» написан после гибели Есенина и повествует о Пере Гранбаккене – разоренном наследнике пущенной с молотка усадьбы, притворившемся привидением и произносящем «замогильным голосом: “Я дух Гудлейка-изгнанника, и нет мне покоя в могиле!”» и вопрошающего при лечении: «Убили вы человека, и ладно. Зачем же еще мучить его после смерти?» [976] ); В. Короткевич «Дикая охота короля Стаха». Эти примеры можно продолжить; они подтверждают высказанное в «Поэтике сюжетов» А. Н. Веселовского мнение о том, что «roman d’aventures писался унаследованными схемами». [977] Естественно, Есенину как мужчине была близка «литературная реализация» архетипа «мнимых похорон» именно в ее «мужской ипостаси».