Изменить стиль страницы

Лагерный народ безмолствовал, в творческой встрече, до сих пор шатко-валкой, образовался провис, и Оля пришла на выручку, наподдав ускорения:

— Давайте еще о чем-нибудь спросим Дмитрия Ильича! Вам же интересны его творческие планы?

Нимфетка эротично, словно в рекламе антиперспиранта, задрала руку:

— Какие у вас творческие планы?

— Никаких, — сознался Ливанов. Впервые за последние несколько месяцев, с огромнейшим, сам не ожидал, облегчением.

Сошло за шутку. Дети неуверенно похихикали, мало ли, но тут Оля начала зажигательно аплодировать, и они заржали как следует. Будущее этой страны, черт бы ее побрал. Когда эти ребятки вырастут, даже отсутствие в ней счастья потеряет значение и цену — настолько сместятся и размоются всяческие критерии. Нормальная, наверное, вещь, конфликт поколений, просто я и вправду старый, списанный в утиль, чего уж там.

Черт, но Лилька же не такая! А ведь ей с ними жить, как-то реагировать на заданные ими правила, встраиваться или не встраиваться в их систему координат. Похоже, мне пора поставить себе сверхзадачу жить долго, заняться здоровьем, бросить пить и все такое. Чтобы ей не пришлось одной.

— Ну, если вопросов больше нет… А ну-ка, попрощаемся с гостем! По-нашему, по-сандормоховски!

Ряды с готовностью подскочили, совершили интересные пассы над головой, что-то неразборчиво прокричали: вся лагерная жизнь Соловков была пронизана ритуалами, паролями, песнями и плясками с сакральной нагрузкой. Когда-то Ливанов и сам нарифмовал по Олиной просьбе несколько остроумных текстов, прижившихся надолго, а потому потерявших и остроумие, и всякий смысл. Сейчас в нестройном крике звучало одно — близость какой-никакой свободы. И для детей, и, главное, для него.

От остальных десятка с чем-то встреч Ливанов был твердо намерен отмазаться, надеясь на содействие Оли. Как оным заручиться, он примерно себе представлял; а почему бы и нет, собственно? Оля оставила по себе самые теплые воспоминания, не выветрившиеся полностью за десять лет. На Соловках все всегда шло хорошо: и работа, и любовь, и вообще. Даже дети его тут всегда любили, правда, тогда были другие дети.

— Дмитрий Ильич, можно автограф?

Он опустил глаза: нимфеточка тянулась к сцене, словно побег душистого горошка, поднимая над головой ярко-розовый цветок девочкового блокнота для интимностей. Лагерный топик на ней был на пару размеров меньше, чем надо, а потому не доставал до пупа и уже кое-что обтягивал. Смотрела она соответственно. Ливанов по-быстрому подмахнул автограф и позорно отвел глаза.

По заразительному нимфеткиному примеру ему подсунули еще несколько разнокалиберных скрижалей, среди них даже одну книжку, иностранную фантастику. Ливанов все сноровисто подписал и уже собирался уходить, когда на стол перед его носом плюхнулось нечто шарообразное, закружившееся на месте с ускорением, очень похожее на миниатюрную бомбу.

О том, что это бомба и была, он догадался чуть позже. Пытаясь проморгаться и безуспешно обтирая ладонями с лица нечто лиловое, маслянистое и дурно пахнущее, среднее между чернилами и мазутом.

Благим матом орала Оля. Обычным матом — примчавшиеся ей на помощь двое надзирателей-секьюрити. Дети, разумеется, тоже вопили и визжали кто во что горазд, и восторженная нимфетка перекрывала ультразвуком всех, потрясая розовым блокнотиком.

— Все нормально, — улыбнулся сквозь зубы Ливанов. — Только не надо репрессий, пожалуйста, это моя личная просьба.

Надежда, что к нему прислушаются, была слабая. Но все-таки.

… — Продают путевки черт-те кому, — поясняла потом Оля, лосьоном с одуряющим запахом энергично оттирая физиономию, шею и плечи голого Ливанова, мокнущего в ее ванне. — Банановым даже, представляешь? А потом еще удивляются.

— Банановые да, они такие… Осторожнее, глаза щиплет! Они умеют выражать протест и любят это дело, почти как я тебя, дорогая. В сущности, им совершенно все равно, против чего протестовать, важен сам акт… правда же, солнышко, акт всегда важен? И у них обычно получается, вот в чем фишка. Мы-то не умеем даже этого…

— Повтори.

— Что именно?

— Что ты меня любишь, чудило.

Потом он с ней, конечно, переспал. Оля совершенно не изменилась за десять лет, ни в чем абсолютно, и это было жутковато, словно разглядывать где-нибудь в кунсткамере безупречно проспиртованный экспонат черт-те какого века. И ладно бы только разглядывать.

Когда Ливанов вышел из корпуса для лагерного персонала, наступал вечер, впрочем, здесь он наступал долго, все наступал, наступал и никак не мог наступить. Было прозрачно и светло, море и небо оставались сизовато-голубыми, но уже как будто прикрутили лампочку, чуть-чуть, малозаметно, однако при таком свете не почитаешь, не соберешь прибор из мелких деталей, не повышиваешь бисером. Ливанов вспомнил о жене и позвонил ей: точно, она именно вышивала, самое занятие для временно покинутой верной жены в этой стране. Обмен цепочкой паролей. Как Лилька? Отлично, предположил он, хотя не мог знать точно. Купается, нашла себе подружку. Сейчас гуляют вместе. Дашь трубку? Попробую… нет, они далеко убежали. Еще короткий запароленный перестук. Я тебя люблю.

Завершил звонок. Черт; сколько раз давал себе слово никогда не звонить ей сразу после, но то и дело звонил, так преступник в классическом детективе зачем-то возвращается к финалу на то самое место. Все всегда сходило гладко, ничем он себя не выдавал, однако не мог отделаться от ощущения, будто она поняла, догадалась, безошибочно отследила. И — не придала значения.

Это было бы мудро и единственно правильно, Ливанов вообще не понимал, как хорошую, настоящую семью могут поставить под удар подобные пустяки, мелкие и неважные, недостойные называться слишком сильным словом «измена». Но при таком подходе даже они — хотя казалось бы, куда еще? — стремительно обесценивались, теряли малейший намек на какой-либо смысл. Какого черта тогда было?.. Зачем?

Ему попалась лагерная колонна, какой-то этап, не тот, с которым он встречался, другой, постарше. Детей на Соловках всегда водили строем, попарно, в затылок, и в сочетании с полосатой лагерной формой (у мальчиков футболки и шорты, у девочек топики и клеши) оно производило гнетущее впечатление, но Ливанов знал, что детям нравится. Точнее, детям пофиг: на второй-третий день пребывания в лагере они привыкали к здешней, выразимся эвфемизмом, дисциплине, и переставали обращать на нее внимание, отгребая по полной предусмотренные для них удовольствия. Удовольствий хватало, детьми здесь и вправду занимались, каждый день был нашпигован по минутам купаниями, походами, играми, соревнованиями, экскурсиями, встречами со знаменитостями (ха-ха) и т. д. Вникнув в систему, отследив ее бесспорные плюсы, дети принимали в комплекте и предложенные правила, а почему бы и нет? Примерно так же устроено все и повсеместно в этой стране. И нечего за здорово живешь, как возмущалась наша Оля, продавать путевки всяким там банановым; тут мы имеем некоторый изъян в моем нацпроекте по притоку мозгов и творческих сил в эту страну. Еще, черт возьми, забросают бомбами в знак протеста, и не обязательно чернильными.

Между прочим, это ведь могли быть и Юлькины мальчишки: предположив такой вариант, Ливанов захихикал вслух. Впервые за все время он вспомнил о Юльке, а ведь уже вечер почти, свинство с моей стороны подбросить ей ребенка практически на весь день. Ладно, наше солнышко еще никого особенно не напрягало, а с Юлькой они по-любому найдут общий язык не хуже, чем с ее дочкой, разница там, насколько он успел заметить, небольшая. Он с улыбкой припомнил Юлькин утренний закос под гламурную мать семейства в халатике и с журналом на коленях, а затем, по цепочке, и ее более утренний закос на балконе — и рассмеялся уже по-настоящему. До чего же она все-таки хорошая и смешная, неисправимая, вечная девчонка, при всех ее детях, мужьях, работах и творческих планах…

Тут она и вышла ему навстречу. Вот так взяла и показалась из-за ствола сосны на тропинке в росистой клюкве.