Изменить стиль страницы

Тут я заметил, что за стариком в фуражке и шинели, единственных в этот вечер во всем парке, стоял не один, а три генерала. В недоумении стал я рассматривать старика; подлая, грубая, солдатская рожа с кривым ртом и кривою спиною; старик начал произносить какие-то шуточки гнусливым тоном, не помню какие, но я сказал сестре «уйдем» и вывел ее из привилегированного соседства. Старик обернулся ко мне с цинически-насмешливою улыбкою, а генералы взглянули на меня как будто не то с удивлением, не то с любопытством. Это был Аракчеев, вице-император, если не больше, ибо император был в парке в мундире и эполетах; вся свита одета налегке, а Аракчеев — как денщик, идущий из бани. Хорош был и телом и душою!

Один раз, дожидаясь приема у графа Клейнмихеля с полчаса, я сказал: «Какая скука ждать, не думая о том, долго ли это будет». Бывший тут же старик Ольденборгер, директор типографии военных поселений, вздрогнул и взглянул на меня с каким-то трепетом.

— Что с вами? — спросил я.

— Ах, — отвечал он мне с участием, — надобно быть в приемных очень осторожным; я расскажу, что со мной случилось. Ждал я в приемной у графа Алексея Андреевича, ждал часа два, — ну, молод был; дел была пропасть; вот и сказал: «Ах, скоро ли примет меня граф?» Адъютант входил к графу и выходил; звали к нему того, другого, — а я жду. Перед обедом графа адъютант объявляет мне, что его сиятельство приказал мне прийти завтра в восемь часов. Пришел. Жду, жду. В два часа граф проходит мимо, со шляпой, не глядя на меня; едет со двора, в четыре возвращается, проходит мимо, не глядит на меня, — а я дошел почти до обморока. Слышу: сел обедать. В шесть часов приказывает мне явиться завтра в семь часов; я смекнул, в чем дело. Иду на другой день, взял в карман корочку хлеба и несколько мятных лепешек, — опять жду, но уже спокойнее. Наконец в двенадцать часов зовут меня к графу. Когда я вошел в кабинет, граф говорит мне: «Ну что, любезный, привык?»

Как ученик такого воспитателя, Клейнмихель был мягкосердечен. Таков он был и у себя дома при второй жене. Первая жена его была Кокошкина, вышедшая за него против воли родителей. Он оказался несостоятельным обратить эту девицу в супругу и вдобавок требовал от нее благосклонного приема волокитства Аракчеева; он насильно сажал ее к окну, когда Аракчеев проезжал мимо, и щипками заставлял ее улыбаться. Так по крайней мере рассказывала она сама. Начались домашние распри, в которых утешил ее двоюродный брат Булдаков. Клейнмихель жаловался Аракчееву, и Булдакову было высочайше запрещено жить в том городе, в котором живет г-жа Клейнмихель, но она сама стала ездить туда, где жил Булдаков: отсюда — юридическая компликация. Наконец Клейнмихель, вероятно, не имевший уже прежних интересов держать у себя непокорную жену, вошел с нею в сделку. Она уступала ему свое приданое, а он обязывался быть виновным в нарушении брачной верности, и они развелись. Г-жа Клейнмихель вышла за Булдакова, с которым она была очень несчастна, а Клейнмихель женился на вдове Хорвата, рожденной Ильинской, богатой, милой женщине, по вдовьему положению своему облегчившей новому мужу способы исполнять супружеские обязанности.

С этих пор Клейнмихель изменяет совершенно свой характер семьянина; сначала он должен был сдерживать порывы в опасении, чтобы не ссориться с богатою женою и с родственницею Нелидовых, которых сестра Варенька уже начинала нравиться государю; потом, под влиянием кротости жены и сам будучи не злым человеком, отвык от домашних ругательств, и когда я с ним познакомился, он был добрый муж, нежный отец и довольно кроток со своей личною прислугою; злым оставался он только к прислуге, состоящей на казенном жалованье, да еще вопрос, не столько ли же виноваты в том и эти слуги отечества, которые добровольно унижали себя до уровня лакеев. Со мной Клейнмихель был всегда вежлив и осторожен.

Клейнмихель хвастался быстротою своей работы и вследствие этого не оставлял на своем письменном столе ни одной бумаги: все, дескать, исполнены! Но дело в том, что все бумаги были отдаваемы Заике, который был всегда в канцелярии, помещенной в том же доме, следовательно, бумаги были на столе, но только не в кабинете. При начале сооружения железной дороги государь был так занят этою мыслью, что по десяти раз в день посылал к графу Клейнмихелю вопросы или требовал планы, а он посылал ко мне за сведениями. Чтобы выйти из положения, которое угрожало мне, положения, подобного тому, в каком находились Заика и телеграфный офицер, я приготовил нарядный план железной дороги, реестр распоряжений, предписанных Главным комитетом, и свод различных сведений и представил их Клейнмихелю с просьбою оставить это у себя на случай вопросов от государя, но он не хотел принимать бумаг:

— На что мне? Я не люблю столов с бумагами; понадобятся, так я пришлю к вам за ними.

На это я заметил графу, что государь спрашивает очень часто по вечерам; что я никак не могу обещать ему быть по вечерам дома; что у меня есть обязанности светские и семейственные, — да притом есть и обязанности по другой службе, что я и от своих начальников отделения могу требовать утро, а не вечер. Граф, казалось, был скандализован таким «фармазонством», однако ж принял бумаги.

Я все-таки думаю, что граф Клейнмихель выше своей репутации и лучше большинства своих сверстников. Он льстил страстям государя и позволял себе интриги, но много ли людей у нас, которые в его положении этого бы не сделали. Чернышев и Воронцов далеко перещеголяли его и в том и в другом, только делали это не так грубо, но чем независимее и воспитаннее они были, тем постыднее их действия.

Клейнмихель был совершенно чужд тех познаний, какие нужны в должностях, им занимаемых, — но зачем назначали его в эти должности; много ли, опять спрошу, у нас людей, которые отказались бы от высокого звания по сознанию своей неспособности? Он был груб со своими подчиненными, но какие же подлецы и эти подчиненные: не говорю о Заике, бедном, имеющем огромное семейство, — но о Кроле, Арцыбушеве, Кривошеине. Даже князь Белосельский-Белозерский вел себя неприлично своему имени.

Он взял на себя звание полицейского инспектора по линии работ железной дороги. Узнав, что будет граф, князь Белосельский велел усыпать песком все те проходы, по которым, по его расчету, пройдет Клейнмихель, и обсадить их с обеих сторон елками: жандармам и лекарям лазаретов — не казенным, а содержаемым подрядчиками, — дал писаные инструкции, в которых были изложены программы, где стоять, как поклониться и как отвечать на каждый вопрос. После каждого продиктованного ответа Белосельский прибавлял в инструкции слова «и более ни слова!» или «и более ни полслова!». Священникам походных церквей приказал выходить навстречу с крестом. Священники спросили, однако, по этому предмету архимандрита, который запретил исполнять это приказание. Мне жаль, что я не сохранил экземпляра этой инструкции; но она была переведена и напечатана в каком-то парижском «Revue». Лаваль, приехав обедать к Белосельскому, сказал ему: «Я был зол вчера, читая газету, в которой мошенник-журналист приписывает вам глупости, недостойные дворянина».

Слава Клейнмихеля заключалась единственно в точном и скором исполнении; за всякую неточность государь «распекал» его, и он боялся его до безумия. Поставленный на должность техническую, сознавая свою техническую неспособность, он опасался ошибок тем более, что сам не умел их видеть. В таком положении он полагал свирепостью внушить подчиненным столько страху, чтобы они сами опасались ошибки. «Делайте как знаете, я дела не понимаю; но беда вам, если сделано будет дурно» — так можно определить систему его поведения с подчиненными, и это тем более верно, что подтверждается его домашним бытом, в котором он не был обязан давать отчет другим; со слугами, за исключением минут вспыльчивости, он был даже слишком мягок. Я помню, что на мое замечание, что в кабинете угарно, он сказал камердинеру открыть трубу; камердинер находил это ненужным и, несмотря на повторенное приказание, не открыл ее и вышел. Граф сказал только вслед ему: «Экая каналья!»