Дестрем, гасконец в полном смысле слова, издавал звуки, как Мемнонова статуя пред солнечным лучом. Добрый и честный, но апатичный Готман был невинным эхом Дестрема. Председатель цесаревич смотрел на дело с любовью, но и с неопытностью юноши. Вся его личность производила на меня глубокое впечатление; я проникался чувством живейшего участия пред его взором, исполненным кротости и доброты, и одушевлялся глубокою признательностью к его необыкновенно приветливому обращению со мною (к живейшей досаде графа Клейнмихеля, которого он трактовал, видимо, не так дружески, как меня).
Как все переменилось! Государем он принял на себя вид суровый, неподходящий к его натуре. В отношении ко мне он не только перестал быть приветливым, но, казалось, был ко мне недоброжелателен, — а за что? — не знаю и не постигаю. Трудна была его задача! Понимать дело в существе он не мог, потому что никто не показывал ему России, — а научиться делу в этой пестрой сходке надутых ораторов, остряков, шутов, интриганов и невежд было еще менее возможно. Лучше бы оставили его наедине с Канкриным, Киселевым и Бобринским, между критикою глубокого ума, хотением ума впечатлительного и практическим знанием промышленных сил России. Живость Киселева и Бобринского возбуждала бы его духовные силы, а холодность Канкрина служила бы конденсатором мечтаний, иногда парообразных, первых двух. Это было бы сочетание классицизма с романтизмом; скептицизма, сангвинизма и гуманности, а прочих бы — кроме Толя и Меншикова — в балаган. Этих двух скоро спустили.
Собрался Главный комитет; прочитали указ о моем назначении. Я, по свойственной мне нелюдимости, не сделал ни одного визита; представился только цесаревичу, который принял меня очень благосклонно и объявил, что если мне нужно будет его видеть, то я могу являться в 10 часов утра; если же желаю говорить с ним без свидетелей, то в 6 часов, после обеда. Я не поехал даже к Бенкендорфу до того времени, пока нужно было собрать комиссию.
Бенкендорф понял уже, что против него сделано. Когда Главный комитет положил заготовить от казны землекопные инструменты, Бенкендорф назначил присутствие у себя, а не в комнате, которую Клейнмихель приготовил для этой цели в здании экзерциргауза, у Зимнего дворца, где помещалась тогда канцелярия, а теперь гвардейский штаб. В комиссии заседали граф Клейнмихель, Чевкин, граф Бобринский, Дестрем, Готман, Крафт и Мельников. Когда собрались подрядчики, Бенкендорф сказал им речь:
— Господа! Прежде всего я обязан предупредить вас, что вас здесь не будут обсчитывать; вы будете иметь дело с людьми честными, и мы надеемся, что будем иметь дело с такими же. Я для того именно и посажен сюда государем, чтобы наблюдать за справедливостью расчетов с вами.
Это было не в бровь, а в глаз. Клейнмихель побледнел, однако же не сказал ни слова Бенкендорфу после заседания. Я было забыл, что в то время, когда я поехал к Бенкендорфу с просьбою собрать комиссию, он не знал еще, что канцелярия официально поручена ведению графа Клейнмихеля. На доклад мой, что граф Клейнмихель поручил мне просить и т. д., он взволнованным голосом отозвался, что не граф, а он — председатель, что это его дело, что я обязан был спрашивать его приказания, а не графа, — говорил это с большою живостью жеста, то устремляя указательный палец на меня, то ударяя им себя в грудь. Когда он кончил, я доложил ему, что канцелярии объявлено высочайшее повеление на днях быть в ведении графа Клейнмихеля, что я считал обстоятельство это уже известным его сиятельству и являюсь сегодня к нему как посланный от своего прямого начальника. Бенкендорф смягчился и отпустил меня довольно милостиво.
Между тем Клейнмихель подрывался под кредит Бенкендорфа средствами чисто экзекуторскими. Чтобы заставить председателя ездить к нему в канцелярию, а не собирать комиссии у себя, он составил план расположения комнат канцелярии, а одну залу отделил для присутствия комиссии; на плане было это написано, и государь утвердил его. Очень нужно было занимать самодержавного расстановкою мебели и развешиванием ярлыков над дверьми! Копию с высочайше утвержденного плана препроводил он к Бенкендорфу и затем поручил мне доложить ему, что в канцелярии собралось довольно много дел к докладу и потому не угодно ли будет назначить день для собрания комиссии. Бенкендорф назначил число и прибавил: «У меня».
В это время Клейнмихель пошел еще более в гору. Чернышев послан в Грузию с Позеном устраивать тамошнюю администрацию, равно как и в землю донских казаков — устраивать (читай: разорять) этот край, и на время его отсутствия Клейнмихель сделан управляющим военным министерством. Когда я приехал к нему от Бенкендорфа, он сидел в доме военного министерства, в кабинете министра, и слушал доклад директора канцелярии М. М. Брискорна.
Сцена, возбужденная моим донесением, была одною из самых оригинальных. Граф Клейнмихель взбесился:
— Да какое же он имеет право собирать у себя комиссию, скотина! Какое право он имеет, каналья! По какому праву, такой-сякой. Какое право? — повторял граф, смотря пристально на Брискорна, возвышая постепенно голос и пересыпая эти вопросы крупными русскими междометиями.
Директор спокойно заметил: «Не имеет никакого права!» Только что Брискорн выговорил эти слова, граф с яростью стал повторять: «Не имеет никакого права!» — дополняя эту фразу крупными словами и глядя на директора так гневно, как будто он-то и был всему виною. Брискорн опять с прежним спокойствием заметил: «Решительно никакого права!»
— Решительно никакого права! — загремел опять управляющий военным министерством, повторив это раз десять. Затем он начал было успокаиваться и заметно упавшим голосом сказал: — И надпись есть на дверях: «Присутствие строительной комиссии С.-Петербургско-Московской железной дороги».
— Так и надпись есть? — спросил хитрый директор, сделав вид удивления. — После этого какое же он имеет право?
Это заключение произвело действие огня, в который впрыснута вода. Клейнмихель опять стал кричать:
— И надпись есть: присутствие etc. Какое же право? Каналья!
Сцена была преуморительная. С одной стороны — очевидные сарказмы, не замечаемые только тем, кого они поражали; с другой — яростное повторение сарказмов на самого себя. Клейнмихель послал за Дубельтом, начальником штаба корпуса жандармов, и просил его растолковать Бенкендорфу, что комиссия должна собираться в зале, высочайше для того назначенной, но Дубельт отозвался, что это не его дело и он не смеет в него вмешиваться. Наконец Клейнмихель обратился ко мне с просьбою уговорить графа Бенкендорфа.
Я отправился к нему, доложил содержание дел, назначенных к докладу, и, собирая бумаги, прибавил:
— Ваше сиятельство желали бы, чтобы комиссия собралась у вас. Для меня это удар! Только что вступив в должность, я не успел еще ознакомиться с предшествовавшими делами; если у меня спросят какую-нибудь справку, я рискую не знать, что отвечать; между тем, имея возле мою канцелярию, я мог бы справиться в архиве.
— Ну! Я приеду к вам, но это только для вас!
Так я оказал услугу Клейнмихелю, сознаюсь себе, не совсем рыцарскую: первый факт, внушивший мне отвращение к моему новому званию после примирения с Чевкиным. Потом было бурное заседание Главного комитета: решался вопрос, вести ли дорогу прямо или с коленом на Новгород. Левашов, Киселев и, сколько помню, граф Толь, которого я только раз видел в комитете, находили, что железная дорога должна связывать города, не гоняясь за прямизною линии; Чевкин, Клейнмихель и другие настаивали на краткости пути. Канкрин и Меншиков молчали. Когда цесаревич спросил Меншикова, какого он мнения, князь отвечал:
— Так как 34 миллиона достаточны будут только верст на 150, то я полагаю лучше вести дорогу на Новгород и тем кончить, чем остановиться на конце, упирающемся в непроходимое болото.
Все расхохотались, но цесаревич принял этот отзыв неблагосклонно и сказал с досадой:
— Я знаю, что вы противник железной дороги.
Решено: миновать Новгород. С этих пор Меншиков не ездил более в комитет.