Изменить стиль страницы

— Корсаков, ты поторопился! Тебе следовало выждать, пока покажутся головы передовых колонн Меншикова, и тогда начать десант; теперь ты с Ланским один на один: ретируйся.

— Позвольте объясниться, ваше величество.

— Что-о! — загремел государь громовым голосом. — Государя не слушаться? Лямку надену! Солдаты, в воду! — И весь легион бросился по пояс в воду, как всполошенные утки.

Приехав в Петергоф, государь тотчас отлучил Корсакова от великого князя и чуть не снял аксельбантов. Наследник стал было просить о нем. Ему досталось. Князь Меншиков предложил государю оставить Корсакова, пока прибудет Литке, ожидавшийся из кругосветного плавания.

— Ни одной минуты! — сказал государь и назначил Иванова дядькой до приезда Литке.

Глава VII

Мой плохой почерк является препятствием к поездке с князем Меншиковым за границу — Усердное занятие чистописанием устраняет это препятствие — Неосторожное слово и его последствия — Путешествие и рассказы князя Меншикова — Подробности смерти Моро — Пребывание в Карлсбаде — Князь Меттерних — Графиня Разумовская — Оригинальный разговор ее с Меншиковым — Объяснение ее с князем Рейс — Киселева — Ее выходка

В 1833 году государь, собираясь в Мюнхенгрец и желая видеть там князя Меншикова, позволил ему взять с собой чиновника, который мог бы быть и писарем. Князь, предупредив меня о том еще в марте, изъявил сожаление, что не может взять меня оттого, что у меня дурной почерк (он был едва разборчив). Каково было мое положение? Путешествие за границу, идеал недосягаемый, лежит передо мной, и я не могу завладеть им; я испытывал участь Тантала, но как боги на меня не гневались, то и окончилась она скорее, чем для Тантала. Я принялся писать, чистописать, часа по четыре в день. Когда мне казалось, что почерк мой чист, я воспользовался поручением написать указ капитулу, переписал его сам и подал с прочими докладами князю. Он никогда не любил почерка кантонистов; увидя указ, он с любопытством спросил:

— Кто это переписывал?

— Находите, ваше сиятельство, что нехорошо переписано?

— Напротив, прекрасно.

— Это я писал.

— Давно ли за вами такая добродетель? — спросил меня князь.

— Началась с тех пор, — отвечал я, — как вы сказали, что почерк мой препятствует мне быть с вами за границею.

— Поедемте, поедемте! — кончил князь.

И поехали. О, восторг!

Но в Мюнхенгрец я все-таки не попал! По особому глупому случаю. Князь поехал прежде в Карлсбад, через Дрезден (где мы останавливались). Там, гуляя с графом Фелпедичем, с которым я сблизился, я употребил в разговоре имя государя, который путешествовал инкогнито. Едва я выговорил слово l'empereur, обратился ко мне с испугом один из гулявших перед нами — это был князь Меншиков. Дома он не мог скрыть некоторой принужденности и, когда пришлось ему ехать в Мюнхенгрец, он оставил меня в Дрездене и потом велел мне ехать в Штеттин ожидать его, и в Мюнхенгрец поехал один. Я убежден, что князь Меншиков опять струсил, чтоб я не проговорился, «не наделал коммеражей» (любимое его выражение).

К моему великому счастью, во время первой поездки за границу железных дорог еще не было. Князь ехал в дормезе, один или со мною, шестериком, а за ним коляска парою, с его сыном 16 лет, со мной, или, когда я садился с князем, с камердинером; мы ехали по шоссе и по пескам; едали на станциях порядочно или довольствовались дурным супом, наслаждались видом местностей и скучали от медленной езды по однообразным равнинам Пруссии или подымаясь на горы в Богемии; словом, мы ощущали, мы были путешественниками, а не поклажею.

Проезжая через Саксонию, театр последних битв с Наполеоном, князь рассказывал мне подробности на местах, и как рассказывал! Это чистейший классицизм: ни одного отборного слова, ни одной гиперболы, ни восклицания. Речь лилась спокойно, просто, даже лениво, а между тем она отпечатывала во мне образы так глубоко, так отчетливо, что я в состоянии был подумать, что знаю не рассказанное, а виденное.

Тут в первый раз узнал я, что рассказ, будто Моро сказал государю: «Отодвиньтесь, в вас метят», а когда государь отодвинулся, то Моро был ранен ядром, — есть вымысел. Меншиков был в свите государя, как и Моро.

Государь, осмотрев позиции, повернулся и поскакал галопом со всею свитою; отъехав сажен сто, он заметил, что Моро нет, и послал Меншикова узнать, отчего он отстал. Меншиков нашел его лежащим без ног (или без ноги — не помню), поскакал доложить государю, который воротился и от Моро услышал, что ядро его ранило в то время, когда он поехал за государем, посмотрев еще с минуту на неприятеля.

В Дрездене и Карлсбаде мы были на самой короткой ноге; строго запрещено мне было титуловать князя; переезжая через Эльбу, мы садились в гондолу, как «обыкновенные смертные», сидели и ждали, пока подойдут другие пассажиры, и платили, как и все, по два или три гроша; в загородном кафе я острил с прислужницами, нисколько не церемонясь, что со мною мой министр, и князь хохотал беспрестанно. В Карлсбаде общество резко разделялось на два класса. Аристократия собиралась в Саксонском зале, а мещанство — в Богемском зале. На вечера или на балы первого дамы приезжали в низких платьях, кавалеры в башмаках и черных чулках (под длинными панталонами), с орденскими ленточками или цепочками в петлице. Князь Меншиков продевал цепочку, тянувшуюся от одной петли в другую и состоявшую из двенадцати звезд.

Здесь я видел князя Меттерниха, чистенького старичка небольшого роста, с серебристыми седыми волосами, между которыми было еще, может быть, пятая часть не поседевших. Может быть, при близком исследовании лица я открыл бы в нем черты гениальности и изящную дипломатическую отделку, но, сколько я мог разглядеть его мимоходом или когда он сидел за карточным столом, в его физиономии не видно было ни того ни другого: тщательная прическа, острая бритва и хитрые глаза; и в поступи не было ничего замечательного. Если бы я не знал никого из присутствовавших и мне предоставили бы отгадать, который из них Меттерних, я, не задумавшись, указал бы на князя Меншикова.

Видел тучного короля вюртембергского, который, подходя к дамам, выделывал ногами па, как в менуэте. Из русских дам были тогда в Карлсбаде Разумовская и Киселева.

Разумовская озадачивала меня несколько раз. В первый раз я увидел ее окруженною кавалерами, верхом на пылком вороном жеребце. Амазонка обращена была ко мне спиною, рослая, стройная, в черном платье, грациозно и смело сдерживающая коня, который не хотел стоять спокойно и грыз удила с лихорадочным нетерпением; другие всадники держались подле, ожидая чего-то, чтобы тронуться. Мне пришло неодолимое желание видеть лицо амазонки; я зашел почти бегом вперед, и далеко вперед, чтобы иметь более времени насладиться зрением лица, прекрасного, как я себя уверил; но каково было мое удивление, когда я увидел старуху за 60 лет, с огромным носом и с лицом грязно-желтого цвета, как старая незолоченая бронза. В другой раз князь Меншиков, гуляя со мной и с сыном, встретился с нею. Разумовская остановила князя и пригласила его представить ей сына.

— Скажите ему, что я его бабушка.

Князь сказал сыну:

— Графиня была супругою вашего двоюродного деда, который продал ее за 25 тысяч рублей…

— Неправда, негодяй уступил меня за 60 тысяч рублей.

И князь выговорил эту скандализировавшую меня фразу, как самое обыкновенное приветствие; графиня, выслушав ее как нечто тривиальное, отвечала спокойно и серьезно, глядя на мальчика так, как если бы она говорила ему, что в Дрездене не 25, а 60 тысяч жителей.

На бале Разумовская была дуэньей дам и вела себя прекрасно. В то время была там молоденькая красавица-княжна Абамелик (теперь Барятинская), с которою очень любезничал князь Рейс, сорок который — не помню. По прошествии трех или четырех недель Разумовская подозвала его к себе на бале и стала поздравлять с прекрасным выбором. Долговязый Рейс смутился и пробормотал, что он никакого выбора не делал.