Изменить стиль страницы

По приезде своем в Петербург князь видел во мне того же юношу, какого встретил у князя Гагарина; что я писал верно под диктовку или правильно редижировал пустое письмо, — это ставилось мне в подвиг, о серьезном же поручении не было и речи. Первое данное мне поручение состояло в том, чтобы я узнал, за какую сумму продал бы свой дом барон Ралль, обанкротившийся банкир. Ралль был известная личность. Во время оно давал он великолепные балы, на которые съезжалось полгорода; тогда у него было много друзей; потом, когда дела его стали запутываться, общество охладело; наконец, когда стали продавать его имения, все его забыли; это и дало ему в прозвище три чина: адмирал, генерал и капрал. Гордый, вспыльчивый барон пришел от неудач и от вероломства света в такое раздражительное состояние, что жизнь присутствовавших бывала в опасности; сыновья его бежали из дому, и в городе ходили анекдоты о подвигах его исступления.

К этому господину послал меня князь. Я высказал барону свое поручение. По первому слову его раздалась в соседней комнате великолепная прелюдия на фортепиано, за которою последовала очаровательная музыка; я заслушался. Взоры мои устремлены были на большие, черные, пылающие глаза огромного барона с львиною головою, а слух был занят в другой комнате. Громкое «ну, сударь, это все!» разбудило меня, и тут только сознал я, что не слышал ни одного слова. Сказать это бешеному барону я никак не решился бы, поклонился и ушел; проклиная сирену (дочь Ралля — теперь мадам Брюлло), меня увлекшую. Пришлось сказать князю правду, — а она не поощряла его к поручению мне дел серьезных. Я стал ходить в канцелярию, пока князь не объявил мне, что я хожу туда совершенно напрасно.

Между тем, как я уже говорил, князь переехал в дом более просторный, — Опочинина, у Гагаринской пристани, и вызвал из Москвы сестру свою, Гагарину. Дочки ее подросли, похорошели: княжна Татьяна — простенькая; Софья (потом Анненкова, потом Суза-Ботелло) — златовласая резвушка; Наталья (Сололова) — красавица тяжелая, холодная, с большими ногами. Мать их была лучше их всех, и мы все в нее влюбились: Перовский, Дегалет и я.

Это время было самое счастливое в моей жизни: с утра до вечера между барышнями, балагурили с княжнами, вздыхали по княгине, отличены по службе, не беспокоимы жизнью. Летом отправлялись мы, Дегалет и я, гостить у княгини в Ораниенбауме (она жила во дворце) недели на две, — и не чувствовали земли под ногами. Перовский, ревнивый, как тигр, и, может быть, завидуя, что ему самому нельзя жить в Ораниенбауме, написал мне записку, в которой укорял меня за то, что я не бываю в канцелярии и заставляю других работать за себя. Я обиделся, понес эту записку к князю и просил его дать мне какой-нибудь документ, удостоверяющий, что я не бываю в должности по его воле. Князь тотчас назначил меня к себе чиновником для особых поручений, и так я внезапно повысился. С тех пор я бывал у него постоянно.

Как быстра его сила соображения, так неловко было перо его; случалось, что, диктуя мне, он расхаживал десять минут, пока находил нужное ему выражение. Один раз случилось, что князь решительно не находил слов для выражения того тонкого оттенка, какой он любил давать своим мыслям. Он сказал мне: «Не знаю, как бы выразить такую-то мысль». Случилось, что выражение подвернулось мне немедленно. После того он уже чаше делал мне подобные вопросы, и мне часто удавалось разрешать их удовлетворительно. Тогда я сделался ему нужен, а потом необходим как секретарь, и мало-помалу я заменил Бахтина, который управлял отделением канцелярии и потом уже, после ссоры с Перовским, возвратился к службе чиновника для особых поручений.

В 1831 году открылась холера в первый раз. Коварство ее нападения, энергия ее действия и страшная форма смерти, ею причиняемой, наводили неизъяснимый ужас. Прилипчивость ее не была еще оспариваема медиками: одними — по убеждению, другими — по внушению крупной торговли, — и государь решился переехать с семейством в Петергоф, оцепив его двойным военным кордоном с заряженными ружьями. В Петергофе назначены были два или три генерал-адъютанта и столько же флигель-адъютантов, две фрейлины (Урусова и Россет), начальники обоих главных штабов с одним секретарем, одним писарем и одним адъютантом да шеф жандармов. При Чернышеве был Позен, при Бенкендорфе — Дубельт и еще какой-то толстый статский с широкою Анною на шее, — а князь Меншиков взял Дегалета и меня. Здесь я поневоле сделался factotum, мастером на все руки.

В особенности занят я был редактированием бумаг, на которое князь был очень прихотлив. Шесть лет сряду продолжалась эта работа; вечером откладывал князь бумаги, присланные из разных департаментов к его подписанию, — и отдавал их мне для переделки, — или объясняя непонятую мысль, или приказывая «сказать то же, но иначе». На вопрос, однажды сделанный, скоро ли нужны бумаги (их была целая кипа), князь отвечал: «У вас целая ночь впереди, как говорил Наполеон Бертье», — и я принял это к исполнению; работал до четырех и пяти часов, отдавал бумаги писарям, а сам ложился до девяти часов утра, чтобы в десять часов нести работу к князю.

Но не только такая работа оставалась за мной после одного случая. Князь отдал мне записку по тарифу и сказал, что, когда будет ему время, он займется этим вопросом и продиктует мне свое мнение. Я попробовал написать свое, но не смел показать его, чтобы не осрамиться. Наконец, однако, решился сказать князю, что я кое-что написал, — и сказал это очень несмело. Радость моя была неизъяснима, когда Меншиков отозвался, что он ничего не может ни прибавить ни убавить, и, подписав мое мнение, послал его в Государственный совет. Случай этот имел важные для меня последствия: с одной стороны, он показал Меншикову, что я умею не только писать, но и рассуждать, с другой — я сам удостоверился, что то, что мне кажется в моем труде хорошо, может быть действительно хорошо. Это дало мне апломб.

Скоро я познакомился с графом Бенкендорфом. Пока мы оцеплялись в Петергофе от холеры, умирал от той же болезни в Царстве Польском изгнанный из Варшавы великий князь Константин Павлович. Получив известие о смерти брата, государь послал Бенкендорфа сопровождать его тело, а этот отправил туда предварительно начальника своего штаба полковника Дубельта, оставшись в Петергофе с толстым аннинским кавалером. Этот кавалер пришел ко мне от имени Бенкендорфа просить пожаловать к графу в особенное одолжение его сиятельству. Граф попросил меня написать Дубельту, чтобы он ждал его с коляской не там, где прежде было условлено, а в другом месте: в этом заключалось то важное поручение, которого не мог исполнить толстый чиновник с Анною на шее. Когда я прочитал написанную мною бумагу, Бенкендорф рассыпался в благодарностях, а потом поздравлял князя Меншикова «с деловым человеком, которого он имел в лице своего секретаря». Это оттого, что у нас в то время считалось еще великою мудростью написать деловую бумагу; студент, магистр, оспаривающий самонадеянно догматы науки, трепетал перед первым поручением написать отношение.; Бенкендорф, Чернышев, писавшие мастерски французские письма и депеши, признавали себя несостоятельными написать официальный приказ, — и книга Магницкого о деловом слоге считалась произведением, достойным почетного места между классическими творениями.

Когда и у меня завелись подчиненные образованием выше кантонистов, и они приходили в смущение, когда я давал им поручение написать отношение. Посидев с пером в руках, они приходили ко мне с сознанием, что не знают, как начать, или какой дать оборот. «Поняли ли вы меня? — спрашивал я этих новичков. — Если поняли, — повторите, что я вам приказал». Когда они верно повторяли сказанное, я говорил им: «Так и напишите», — и видел на лице их сомнение. «Это будет не по форме», — заявляли они, и большого стоило труда убедить, что нужен смысл, а не форма. За это вольнодумство на меня даже были жалобы. Вместо того чтобы писать на разукрашенном листе: «На отношение за №… честь имею уведомить, что оно мною получено и принято к сведению», я велел напечатать in 4°: «Отношение за № таким-то в департаменте ж. дор. получено». На этих печатных бланках проставлялся пером номер и надписывался адрес. Однако какой-то департамент нашел, что я отступаю от законной формы и не соблюдаю установленного приличия.