Изменить стиль страницы

Высокий, стройный мужчина, похожий на Жоржа, вел под руку женщину в кружевном шарфе на голове. Они остановились под цветущей павловнией и сели на скамью.

Была чудесная серебристая ночь. Луна, скользя по верхушкам деревьев, бросала в густую листву блестящие блики.

Залитые лунным светом террасы, где, подстерегая ночных бабочек, расхаживали длинношерстые ньюфаундленды, застывшая гладь озер и прудов — все сияло спокойным, безмолвным сиянием, словно отраженное в серебряном зеркале. Там и сям по краю лужаек сверкали светляки.

Парочка молча сидела под сенью павловнии, скрытая во мраке, который образуют тени в лунную ночь. Но вдруг они показались в полосе света и, томно обнявшись, медленно пересекли лужайку и исчезли в буковой аллее.

«Я был в этом уверен!» — сказал себе старый Гардинуа, как только узнал их. Впрочем, ему не надо было особенно стараться, чтобы узнать их. Разве спокойствие собак и весь вид заснувшего дома не говорили ему достаточно красноречиво о том, какое дерзкое, безнаказанное и никому не ведомое преступление совершалось ночью в аллеях его парка? Как бы то ни было, старый крестьянин был в восторге от своего открытия. Не зажигая огня, он, тихонько посмеиваясь, снова улегся в постель. В маленьком, полном охотничьего оружия кабинете, откуда он подстерегал свои жертвы, вообразив сначала, что это воры, луна освещала только развешанные по стенам ружья да ящики с патронами разных калибров…

Жорж и Сидони вновь обрели свою любовь в уголке той же самой аллеи.

Истекший год, полный колебаний, смутной борьбы и сопротивления, казалось, был только подготовкой к их встрече. Нужно ли говорить о том, что, вступив на путь измены, они только удивились, что так медлили?.. Жорж Фромон был охвачен безумной страстью. Он обманывал жену, своего лучшего друга, обманывал Рислера, своего компаньона, верного товарища во всех случаях жизни.

Его теперь непрестанно мучили угрызения совести, но самая чудовищность проступка только усиливала его любовь. Эта женщина завладела всеми его мыслями, он понял, что до сих пор еще не жил. Что касается Сидони, то ее любовь была соткана только из тщеславия и злобы. Больше всего наслаждалась она сознанием, что Клер унижена в ее глазах. Если б она могла сказать ей: «Твой муж любит меня… Он изменяет тебе со мной!..» — ее радость была бы еще полнее. Ну, а Рислер… Он, по ее мнению, вполне это заслужил. На ее прежнем жаргоне ученицы из мастерской-она больше не говорила, но все еще думала на нем — бедняга был просто «старикан», за которого она вышла по расчету.

А «стариканы» ведь для того и существуют, чтобы их обманывали.

Днем Савнньи принадлежало Клер и подрастающей девочке, которая бегала по усыпанным песком дорожкам, улыбаясь птичкам и облакам. Свет и залитые солнцем аллеи были для матери и ребенка. Но голубые ночи принадлежали измене, дерзко водворившемуся здесь греху; он тихо говорил и бесшумно ходил за закрытыми ставнями, и перед его лицом заснувший дом становился немым и слепым, обретая все свое каменное бесстрастие, как будто ему было стыдно видеть и слышать.

V. СИГИЗМУНД ПЛАНЮС ДРОЖИТ ЗА СВОЮ КАССУ

— Экипаж, Шорш?.. Мне экипаж?.. Зачем?

— Уверяю вас, дорогой Рислер: вам это необходимо. Наша клиентура, наши дела расширяются с каждым днем, одной кареты нам уже недостаточно. Да и неудобно перед людьми, чтобы один компаньон разъезжал в экипаже, а другой всегда ходил пешком. Поверьте мне: это необходимый расход, и, само собой разумеется, он будет отнесен на общий счет фирмы. Соглашайтесь же!

Для Рислера это было настоящей жертвой.

Ему казалось, будто он крадет что-то, обзаводясь такой неслыханной роскошью, как экипаж, но в конце концов он уступил настояниям Жоржа, подумав: «То-то будет счастлива Сидони!»

Бедняге и в голову не могло прийти, что уже месяц тому назад Сидони сама выбрала у Биндера карету, которую хотел подарить ей Жорж Фромон, решив поставить ее стоимость в счет общих расходов, чтобы не возбудить подозрений мужа.

Добряк Рислер был точно создан для того, чтобы его всю жизнь обманывали. Врожденное простодушие, доверие к людям и ко всему окружающему, составлявшие основу его прямой натуры, проявлялись еще сильнее теперь, когда он был всецело поглощен заботами по изобретению Печатной машины Рислера. которая должна была произвести переворот в обойной промышленности и явиться его вкладом в товарищество. Оторвавшись от чертежей, он выходил из своей маленькой мастерской в первом этаже, погруженный в раздумье, с видом человека, у которого деловая жизнь и личная жизнь не сливаются. Он был счастлив, когда, вернувшись в мирную домашнюю обстановку, находил жену в хорошем расположении духа, всегда нарядную и улыбающуюся. Не вдаваясь в причины этой перемены, он все же заметил, что «малютка» с некоторого времени изменила свое отношение к нему. Она позволила ему вернуться к его прежним привычкам: к трубке за десертом, послеобеденному сну и свиданиям в пивной с Шебом и Делобелем. Их квартира тоже преобразилась, стала наряднее. С каждым днем обыкновенный комфорт уступал в ней место роскоши. От незатейливых жардиньерок с цветами и пунцовой гостиной Сидони перешла ко всему изысканному и модному, пристрастилась к старинной мебели и редкому фарфору. Ее спальня была обита бледно — голубым шелком, выстеганным, как футляр для драгоценностей. В гостиной на месте прежнего пианино стоял теперь рояль известной фирмы, и уже не два раза в неделю, а ежедневно являлась учительница пения г-жа Добсон со свернутым в трубочку романсом в руке.

Довольно странная особа была эта молодая американка с бледно-желтыми, цвета-лимонной мякоти волосами, разделенными пробором над упрямым лбом, и серо-голубыми глазами, отливавшими металлическим блеском. Муж не позволил ей поступить на сцену, и она стала давать уроки пения, а иногда и сама пела в буржуазных салонах. Живя в искусственном мире мелодий, она постоянно пребывала в какой-то сентиментальной экзальтации.

Она представляла собой олицетворенный романс. В ее устах слова «любовь», «страсть» казались состоящими чуть ли не ив двадцати слогов — так выразительно она их произносила. Выразительность! Вот что миссис Добсон ставила превыше всего и что она тщетно старалась передать своей ученице.

В то время был в моде романс «Ай, Чикита», и Париж распевал его несколько сезонов. Сидони добросовестно разучивала его; все утро было слышно, как она пела:

Ты женишься. Но, право.
Ты мне приносишь смерть!

— Смер-р-ть!! — выразительно прерывала ее г-жа Добсон, томно склоняясь над клавишами рояля. Она и в самом деле точно умирала: закатывала к потолку свои светлые глаза, в отчаянии запрокидывала голову. У Сидони никак это не получалось. Ее лукавые глазки, пухлые, трепещущие жизнью губы были не созданы для сентиментальностей эоловой арфы. Ей гораздо больше подошли бы песенки Оффенбаха или Эрве, с игривыми нотками, которые можно подчеркнуть жестом, движением головы или бедер, но она не смела признаться в этом своей томной учительнице. Впрочем, несмотря на то, что ей много приходилось петь у мадемуазель Ле Мир, голос ее был еще свеж и довольно красив.

У Сидони не было знакомых, и она сделала учительницу пения своей подругой. Она оставляла ее завтракать, брала с собой кататься в новой карете, прибегала к ее советам при покупках, при выборе туалетов и драгоценностей. Сентиментальный, сочувствующий тон г-жи Добсон располагал к откровенности. Ее постоянные жалобы, казалось, стремились вызвать ответные признания. Сидони рассказала ей о Жорже, о их любви, стараясь оправдать свою вину жестокостью родителей, силой выдавших ее замуж за богатого человека, гораздо старше ее. Г-жа Добсон тотчас же выразила готовность прийти на помощь влюбленным, и не из какого-либо расчета, а просто потому, что эта маленькая женщина питала страсть к любовным приключениям, к романическим интригам. Она была несчастна в семейной жизни: ее муж, дантист, бил ее, и она считала, что все мужья — чудовища. Но самым ужасным из всех тиранов представлялся ей Рислер, и она находила, что жена вправе обманывать и ненавидеть его.