Доклад Хрущева потряс общество. Объективно это был первый гвоздь, забитый в гроб сталинизма, а значит — и ленинизма, и большевизма в целом. Вопреки своим намерениям, Хрущев стал первым и главным могильщиком Советской власти. Вторым, спустя тридцать лет, и тоже не по своему желанию, станет Горбачев.
С этим докладом связан и любопытный эпизод в моей жизни. Я в это время по линии общественной работы вел семинары по международным вопросам в Москворецком райкоме партии. В тот февральский день 56-го года я как раз читал лекцию о Югославии. Это было вечером, но днем произошло следующее: главный редактор нашего журнала, Леонтьев, присутствовал в качестве гостя на заседании съезда, где Хрущев делал свой доклад. Потрясенный всем услышанным, он вернулся после обеда в редакцию, созвал всех заведующих отделами и подробно рассказал им обо всем. Мой начальник Бочкарев, в свою очередь, не утерпел, собрал тут же сотрудников отдела и пересказал нам сенсационные новости. Впечатление было оглушительным, и вот в таком состоянии я отправляюсь на свой семинар в райком. Лекция прошла нормально, я ни о чем не обмолвился, наступило время вопросов, которые задавали мне слушатели, и вот звучит вопрос: «Почему сегодня в «Правде» опубликована статья о Бела Куне по поводу годовщины его дня рождения? Известно ведь, что Бела Кун был расстрелян как враг народа». А Бела Кун был вождем венгерских коммунистов, видным участником нашей Гражданской войны (и, как впоследствии стало известно, организатором зверств в Крыму). Здесь я уже не выдерживаю (хрущевские разоблачения у меня в голове — жуткие подробности, услышанные несколькими часами ранее), срываюсь и говорю: «Товарищи, это только первая ласточка. Мы услышим еще о многих революционерах, павших жертвами сталинского террора». Страшная тишина в зале; люди не верят своим ушам. Прозвучали невозможные слова — «сталинский террор». Но советский человек есть советский человек: никто открыто не сказал ни слова, а через день мне звонит заведующий отделом агитации и пропаганды Москворецкого райкома партии и дрожащим голосом говорит: «Немедленно приезжайте». В райкоме она мне сообщает, что меня на следующий день вызывают в горком партии; оказывается, многие из моих слушателей сразу же после семинара написали на меня «телеги» (доносы) — кто в горком, кто прямо в КГБ. Я являюсь в горком, полный мрачных предчувствий, но вызвавший меня товарищ сам куда-то вызван, и все переносится на завтра. А на следующий день, когда встреча состоялась, я слышу слова: «Ваше счастье, что только что принято решение ознакомить членов партии с докладом Никиты Сергеевича, его будут зачитывать на закрытых собраниях. Если бы вы пришли сюда вчера, вышли бы отсюда уже без партбилета. Намотайте это себе на ус и никогда не лезьте поперек батьки в пекло. Можете идти».
А через три месяца созывается партийное собрание в редакции (я вступил в партию в 53-м году, после смерти Сталина). Секретарь партбюро извиняется, что нарушен устав, три месяца не проводилось собрание — «партбюро не могло найти повестку дня». Я вскакиваю с места: «Как же так? После доклада товарища Хрущева, который потряс всю партию и должен заставить нас все переосмыслить — партийное бюро политического еженедельника не находит повестку дня для собрания?» И дальше — о попытках обелить Сталина, несмотря на доклад Хрущева: «Некоторые говорят, что вот, мол, Сталин был великим революционером. Да, он был революционером, но стал деспотом и палачом». Все молчат, некоторые смотрят на меня с осуждением, встает Ровинский (тот самый, который многое рассказывал о жутких тридцатых годах) и говорит что-то о заслугах Сталина в годы строительства социализма, об индустриализации, пятилетках. «Нельзя все забывать, все чернить». Сколько раз впоследствии я буду слышать такие речи!
А в стране — «оттепель». Мы, молодые — в страшном возбуждении. Что-то меняется на глазах, что-то рухнуло навсегда, наступают новые времена. Происходят великие события: взбунтовались поляки, к власти пришел недавно еще сидевший в тюрьме Гомулка, в Польше подули новые ветры. Но вот — венгерские события, и маятник качается в обратную сторону. «В Венгрии — контрреволюция». Наши танки в Будапеште. Зачитывается закрытое письмо ЦК об антипартийных выступлениях в некоторых парторганизациях. Югославов вновь называют ревизионистами. Хрущев где-то говорит о том, что, мол, дай бог, чтобы мы все были такими революционерами, каким был Сталин. «Оттепель» подходит к концу. Но политическая жизнь бурлит — «у нас не соскучишься». Маленков, Молотов и Каганович, обвиненные Хрущевым в соучастии в сталинских преступлениях, окончательно решают, что с Никитой пора кончать. К ним присоединяются Булганин, Ворошилов, Сабуров, Первухин, Шепилов. Пользуясь своим большинством в Политбюро, они снимают Хрущева. Но это только первый раунд. Опытные и поднаторевшие в интригах царедворцы оказываются ничтожествами в обстановке открытой политической борьбы. Хрущев с помощью Жукова, Серова, Фурцевой и других переигрывает сталинских мастодонтов. Созван пленум ЦК, Жуков организовал срочную переброску членов ЦК в Москву на военных самолетах, армия и КГБ на стороне Хрущева, и к моменту открытия пленума он уже в президиуме, он — хозяин положения, а они, жалкие, как в воду опущенные — внизу, как бы уже на скамье подсудимых. Разоблачение «антипартийной группы Маленкова — Молотова — Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова». Какие имена! Какой позорный конец старой сталинской гвардии. Правда, после падения Берия и разоблачений на двадцатом съезде это уже не производит оглушительного впечатления. Но где же Ворошилов, Булганин, Сабуров, Первухин? Их имена замалчиваются, иначе вышло бы, что чуть ли не все Политбюро входило в антипартийную группу. Булганин даже остается премьером на какое-то время. Ворошилова тоже компрометировать не стоит — герой Гражданской войны, живая легенда. Но все это уже не так важно. Дело сделано. Период коллективного руководства закончился. У нас опять один хозяин. Однако Хрущев — не Сталин. Что-то уже ушло и никогда не вернется.
Заключительным аккордом 57-го года стало сенсационное падение министра обороны, маршала Жукова. Хрущев, многим ему обязанный в борьбе с «антипартийной группой», решил, как и Сталин десятком лет раньше, что Жуков — слишком опасный человек, слишком популярный в народе и малоуправляемый. Его сняли типично советским способом, таким же, как за пять лет до этого сняли Берия, а через семь лет снимут самого Хрущева: воспользовавшись его поездкой за границу и подготовив в его отсутствие заговор, а затем привезя его прямо с аэродрома на уже срежисированный пленум ЦК. Свалив Жукова, Хрущев обезопасил себя от единственного на тот момент в стране человека, чья популярность превышала его собственную, но тем самым вызвал сильное недовольство в армии. Это сработает через несколько лет против него. Насколько в армии боготворили Жукова, я понял, находясь как раз в это время на сборах офицеров запаса во Львове. Когда в газетах сообщили, что Жуков освобожден от должности министра обороны в связи с переходом на другую работу, и кто-то воскликнул в изумлении: «Что делается! Жукова сняли!» — заместитель начальника курсов по политработе сурово отчитал его: «Только политически неграмотный человек может подумать, что маршала Жукова сняли. Его могут только повысить!» Но вот на партсобрании читают письмо ЦК о пленуме, где Жукова кроют почем зря, и в первую очередь, как водится у нас, его соратники и бывшие подчиненные военного времени. Итак, Хрущев победил всех; он — наверху, и угрозы его единовластию уже нет ни с какой стороны.
«Все его глупости носят политический характер»
Взволнованный девичий голос пищал в трубку: «Товарищ Мирский? Это говорят из подготовительного комитета Всемирного фестиваля молодежи и студентов. Наша группа будет на фестивале курировать арабские страны, и нам вас рекомендовали, чтобы вы прочли нам несколько лекций про арабский мир». Чертыхнулся про себя: этого еще не хватало, я как раз заканчиваю брошюру, спешу сдать в срок, а тут еще ездить к ним, лекции читать. Вслух сказал: «Давайте созвонимся попозже, поближе к делу, и вообще еще рано, до фестиваля еще полгода, может быть, он и не состоится». Я как-то не подумал, что в это время за границей развертывалась кампания за отмену фестиваля в знак протеста против советского вторжения в Венгрию. И вот через несколько дней ответственный секретарь подготовительного комитета Кочемасов звонит заместителю главного редактора нашего журнала Сергеевой: «Ваш сотрудник Мирский распускает слухи, что фестиваль не состоится. Вы понимаете, что это политическое дело и кому это на руку?» Сергеева в ярости дает мне нахлобучку; правда, дело удалось замять. Но тут припомнили прошлогодний случай: к Международному женскому дню в редакции вывешивается приказ с поздравлением женщин-сотрудниц, напечатаны в алфавитном порядке все их фамилии. Я из озорства снимаю листок и перепечатываю его, вставив в соответствующем месте фамилию одного из наших мужчин, Сагателяна. Все сбегаются, читают, смеются, включая самого Сагателяна, но начальник отдела кадров редакции, заявив, что это политическое дело (ведь речь идет о государственном празднике), обходит все кабинеты, чтобы выявить виновника. Я и не думаю отказываться от авторства. Мне дают выговор с формулировкой «за недопустимый поступок, граничащий с политическим хулиганством». И на отчетно-выборном партсобрании Сергеева, давая характеристики сотрудникам, заявляет: «Мирский — способный работник, но почему-то все его глупости носят политический характер». Звучит зловеще. Мне уже не хочется работать в журнале. А как раз незадолго до этого в Академии наук был создан Институт мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО), и мои друзья переманивают меня туда. В феврале 1957 года я прощаюсь с журналистской профессией и начинаю академическую карьеру. Мне тридцать лет, я — младший научный сотрудник.