Изменить стиль страницы

— А как же, стрелит за милую душу! Только ему против моего много хуже. Я по своему положению жаканом пользуюсь, бью зверя спокойно, издали. А у него дробца шестерка или там семерка. Он рысь исключительно впритык бьет, когда она сигануть с дерева норовит. Он ей ствол прямо в пасть сует, чтоб шкуру не попортить.

— Так ведь рискованно!

— Не без того, все ж таки рысь, а не киска-мурка. Но что поделать: коли ей шкуру изрешетишь, кому она нужна?

В груди отпустило, и Козырев воспринял исчезновение боли как прилив бодрости.

— Заболтались! — сказал он с притворной строгостью, — Пошли!

— Ды мы, почитай, на месте, — хохотнул егерь. — Скрадень-то за кустами.

Они перепрыгнули через канаву, полную серого шершавого снега, напоминавшего сорную межоконную вату, и Козырев увидел затопленный березовый редняк, а в лозинах на бугорке порядочный скрадень из елового лапника.

Козырев забрался в шалаш и опустился на земляную, устланную лапником скамеечку. Шалаш был сложен на славу: просторно и надежно, с неприметными, но достаточными для ствола окошечками. Пейзаж впереди был довольно запутан: сумятица полузатопленных деревьев, кустов, рощ, лесопосадок, тростников, возносящийся над всем этим старый, замшелый еловый бор сбивали с толку — откуда ждать подлета, да и пойдут ли в эту заводь селезни с большой воды? Где затененная кустами и деревьями, где отданная во власть зари, водная гладь была под стать палитре художника: кроваво-красное соседствовало с изумрудным, мягкая палевая бледность — с исчерна-лиловым. До рези рябило в глазах, неспособных разобраться в блистающей, яркой пестряди, и Козырев почувствовал утомление раньше, чем егерь пристроил на воду подсадную.

— В деревню сбегаю, — сказал тот, с шумом выходя из воды. — Скоро вернусь, и мы на тяге постоим.

— Только, чур, не опаздывать!

— За нами такое не водится. — И, рассыпав свой довольный хохоток, егерь зашагал прочь.

Козырев прислушался к его удаляющимся шагам и непроизвольно, не замечая этого, с каким-то сладким удовольствием складывал: пятьдесят да двадцать, да семь пятьдесят, да еще семь и жениных пятнадцать — девяносто девять пятьдесят. Хе-хе! Жить можно и даже нужно!.. А зачем? — спросил он вдруг себя сознательно, трезво и холодно. Все равно в какой-то миг порвется тоненькая, в самом деле тоненькая ниточка: кровеносный сосудик, и все — со святыми упокой! Хоть бы еще так: «Обратись, господи! Научи, как исчислить дни наши, дабы нам приобрести сердце мудрое…» Нет: «Спи спокойно, дорогой товарищ! Смерть вырвала…» Скорее уж: «Смерть вырвало». Смерть вырвало от тебя, дорогой товарищ, когда ты постучался в ее двери. Нет, смерть так же неразборчива, как и жизнь, примет любого дорогого товарища… Твоя беда, дорогой товарищ, что ты занимался не тем, чем следовало. Да-да, не тем. Тебе не наукой надо было заниматься, а писать… Признайся, получал ли ты столько радости от всех своих хитроумных расчетов, сколько от одной-единственной книжонки, выпущенной молодежным издательством под рубрикой «Библиотека научной фантастики» на серой оберточной бумаге, да еще под псевдонимом? Козырев вспомнил, как дружно, со смаком ругали его сотрудники эту книжку, обвиняя автора в научном невежестве и не подозревая, что за прозрачным псевдонимом «Каз. Алексеев» скрывается их шеф. Зато читатели приняли книжку так дружно, что она выдержала четыре издания. И столь многие заинтересовались загадочным Каз. Алексеевым, что издательство просило Козырева раскрыть псевдоним, но он предпочел судьбу советского Травэна. А тебе бы, дорогой товарищ, не о бредовых обитателях Галактики писать, а вот об этом счастливом егере с его хохотком и «буджетом», о лесничем и его домашних с их красотой, малым ростом и печалью, о Валерике Муханове, и об отставном полковнике, и о себе самом. Но сейчас поздно думать об этом. Машина, в которую ты попал с юности, не выпустит тебя. Ведь ты занимаешься тем, что считается пока самым важным, ответственным среди всех земных дел: проблемами обороноспособности… Ради этого тебя не пустили в свое время на войну, ради этого тебе платят много денег. Для своих сограждан Алексей Козырев столь же эфемерен, как и Каз. Алексеев. В научном мире твое существование, конечно, вычислено, но реально ты не ведом никому, кроме узкого круга своих сотрудников, что, впрочем, мало тебя волнует. Но тебе не стать писателем и по другой причине — ты не знаешь жизни. Странная способность, которой угодно было наградить тебя богу или черту, раз и навсегда лишила тебя возможности быть «обыкновенным» человеком. Ты не служил в армии, не лечился в районной поликлинике, не знал ни голода, ни даже недоедания, не стоял в очередях и с тридцати лет забыл, что такое трамвай или метро. Видит бог, ты не искал этого, но так получилось, потому что в твоей башке заложено особое устройство, необходимое для оборонной мощи страны. А теперь ты уже не можешь быть писателем, ты не знаешь, почем черный хлеб и сколько стоит билет в автобусе, так-то!.. И если тебе трудно расстаться с Алексеем Козыревым, то еще грустнее расстаться с Каз. Алексеевым.

Козырев усмехнулся и тут же подумал, что охота не оправдывает его надежд. Где самозабвение, тугая дрожь азарта? Он опять роется в своем мусоре, кокетничает со страхом смерти.

Закрякала, забилась подсадная, пустила веером крыло на воду, и в камышах, в их желтом сухотье, неправдоподобно громадный, обрисовался силуэт селезня. Потом Козырев сообразил, что селезень находится за камышами и довольно далеко. Но игрой света и отражения помещен в камыши, учетверенный в размерах интерференцией. Прекрасно и мощно забилось сердце, отсчитывая мгновения лучшей, самозабвенной жизни. Вода и небо, кусты и трава, сильное, красивое от любви тело птицы соединились в одно на мушке вороненого ствола «зауэра», медленно нащупывающего цель. Руки Козырева дрожали. Он шептал слова не то молитвы, не то заговора, не то заклятья. Он знал, что не имеет права на промах. Если он промажет или вспугнет до выстрела птицу, тогда он приговорен. Это древний закон: если копье твое не может поразить врага, если стрела летит мимо цели, тебе не место среди мужей, не место среди живых.

Селезень медленно выплывал из камышей; он был похож то ли на черного лебедя, то ли на черный корабль, которому придали форму лебедя. С надбровья на веко скатились капельки пота и, повиснув на реснице, затуманили зрение. Козырев смигнул каплю на щеку. Селезень выплыл на чистое, в тень, отбрасываемую ивой, и сразу уменьшился до своих естественных размеров и отдалился, но заиграл красками: изумрудом, багрецом, кобальтом.

Тонкая сверкающая нить протянулась от зрачка к сине-шелковистой полосе на крыле селезня. Козырев не решался целить в голову. Он нажал спуск и радостно принял плечом тупой толчок отдачи, уже зная всем переполнившим его блаженством, что промаха быть не может. Селезень лежал на воде, утопив бархатисто-черную с изумрудным отливом голову, одно крыло его конвульсивно приподнималось и опадало, словно он прощался с весенним миром и с подругой, коварно привлекшей его на выстрел. И странно, будто сама по себе грудь Козырева забилась рыданием. Он засмеялся, как бы отключая себя от этой слабости, но обман не удался, заплакали глаза его, и все лицо, и дыхание, он заплакал весь от счастья, любви и благодарности тому неведомому, что позволило длиться его жизни…

Когда счастливый егерь вернулся к шалашу, он застал странную картину: клиент сидел на пеньке, подперев голову руками не то в дреме, не то в размышлении, нутряно урчала подсадная, сообщая, что видит на выстреле чирячью пару, а слабая волна подгоняла к берегу большого матерого селезня в капельках крови на крыле и на белой ленте, опоясывающей шею. Егерь подтянул ботфорты, вошел в воду, забрал селезня, снял подсадную и сунул в плетушку.

— На тягу пойдем? — спросил он негромко, предоставляя клиенту на выбор: откликнуться или грезить дальше.

Клиент поднял голову, у него были мятые красные глаза, но ответ прозвучал неожиданно весело.

— Всенепременно! Ну как, жить можно и даже нужно?