Изменить стиль страницы

Егерь смущенно хохотнул.

…Козырев не умел стрелять вальдшнепов. Утиный охотник, он привык к другим скоростям полета и не угадывал опережения. Ему несколько раз доводилось стоять на вальдшнепов, но лишь однажды разрядил он ружье по небольшой, компактной птице, предупредившей о своем появлении мерным, отчетливым прокашливанием. Это не помогло Козыреву, хотя он и загодя вскинул ружье. Удивленный низким и, как ему показалось, небыстрым полетом вальдшнепа, всей его кажущейся беззащитностью, опущенным долу длинным носом и упрямым, таранным поставом головы, Козырев замешкался и выстрелил, когда вальдшнеп уже слился с темным фоном ельника. Конечно, он промазал, а вторым выстрелом лишь расписался в своей неловкости.

Здесь вальдшнепы налетали то и дело. Козырев стоял в устье недлинной просеки, уходившей к болоту: слева от него простирались пашни и луг, посреди которого высилась одинокая рига, из-за темной крыши уже показалась белая, мучнистая луна. В просеке у земли было темно, а небо оставалось светлым, голубым с малой зеленцой, по нему быстро скользили, обрываясь и тая, прозрачные облачка. И первый вальдшнеп пролетел под этим еще ясным небом вдоль просеки, чуть выше крон, неправдоподобно доступный выстрелу. Козырев ударил дуплетом ему вдогон и проследил, как вальдшнеп, не отклонившись от прямой, ушел в молочно-зеленоватый туман болота. Другой вальдшнеп протянул в обратном направлении — к лугу, и Козырев снова дважды смазал, затем были пролеты поперек просеки. Козырев всякий раз успевал выстрелить и промазать. В грязи поблескивали головки стреляных патронов.

Небо из голубого стало стеклянно-млечным, просека как будто сузилась, прозоры между деревьями налились непроглядным сумраком, две черные стены выросли по обеим сторонам расщелины. Белесо, нездорово поблескивали лужи, отражая небо. Болотная смрадная грязь находилась в непрестанном шевелении: то ползали, прыгали и спаривались лягушки. С каждой минутой картавый ор становился все надсадней и невыносимей. В этом шуме стало неслышным хорканье вальдшнепов, продолжавших налетать почти через равные промежутки времени. Козырев палил в божий свет, как в копеечку, но лишь раз почувствовал по внезапному зигзагу птицы, что дробь надела оперение, — вальдшнеп словно нырнул за деревья. Козырев пытался понять, чем этот выстрел отличался от других, выходило — ничем, простая случайность. Любовное неистовство лягушек достигло предела. Луна высоко поднялась над ригой, в ее белесом круге зажегся золотой фонарик. По просеке растекся драгоценный блеск, наделив грязь и лужи сказочным мерцанием. Лягушки тоже приняли его на свою влажную кожу и переливались, как бриллианты. Козырев двинулся вон из просеки, к полю, где недвижно, словно межевой знак, высилась фигура егеря. Он шел, неприятно чувствуя сквозь резину сапог любовную жизнь, творящуюся на каждом вершке земли: возможно, он причинял какой-то вред этой жизни, и ему не терпелось скорее вырваться из брачного круга. Когда он уже вышел на озаренное лунное поле, низко, рукой достать, протянул вальдшнеп. Козырев выстрелил наугад и глазам своим не поверил: вальдшнеп перекувырнулся и упал на землю.

Егерь успел его поднять, прежде чем Козырев подошел. Вальдшнеп был еще жив, на людей с угрюмого древнего лика смотрел полный, как у спаниеля, темный, с крошечной звездочкой в глубине мудрый глаз. И вдруг звездочка померкла, глаз стал мутным и плоским.

— Ну и палите вы! — удивленно, с ноткой осуждения сказал егерь.

— Я ведь по уткам привык, тяга для меня дело новое.

— Да хоть бы новое, нешто можно так мазать!

Чувствовалось, что егерю неприятно и совестно делать замечание клиенту, но его бережливая душа не могла смириться с бессмысленной тратой патронов, да еще покупных.

— У меня патронов до черта, всех не истратить. Я их вам оставлю.

— Спасибо, конечно, — сказал егерь, но теперь он еще больше жалел о даром потраченном боезапасе. — Вы гоголя, ныряющего в воде, стреляли когда?.. Ну вот, так же надо и вальдшнепов стрелять. Никакой разницы. Нынче, правда, они быстро шли, потому как сухая погода, а в дождь, сырость они вовсе медленно летают, словно вороны.

Они пошли к людям. Когда поднялись на бугор, полого спускавшийся к воде, то увидели, что ночь еще не завладела всем простором. На западе, в розоватой грязце, мутно тлел не желающий умирать апрельский день.

Егерь оттолкнулся веслом, они вышли из-под берегового пригрева, и от воды резко ударило холодом. Козырев подтянул под самое горло застежку «молнии» на своей меховой куртке, защемив слабую кожу кадыка. Он подумал о теплом жилье, ужине, самоваре, о рюмке водки и товарищеском трепе, но в душе ничто не шевельнулось. Усталость и опустошенность владели им, ему ничего не хотелось: ни тепла, ни пищи, ни общества себе подобных. Он мог бы так и сидеть в узкой, неустойчивой лодчонке, сжавшись в собственном малом тепле и укромье, без мыслей, без любви и боли, медленно плыть невесть куда меж кустов, косых льдин, фантастически огромных деревьев по слабому блеску реки. Но вместо этого на них надвинулась черная теплая тень, пахнущая болотом, и нос лодки зашуршал по песку. Козырев неловко, чуть не опрокинув егеря, вышел из лодки, подтянул ее к берегу и с неожиданной, удивившей его самого радостью поглядел на освещенные окошечки лесниковой избы. Неужели его нынешнее душевное состояние будет так примитивно зависеть от температуры, давления и влажности воздуха, от незначительной физической усталости и скучной игры кровеносных сосудов?

Подходя к дому, Козырев услышал напевное причитание, как над спящим младенцем, и узнал голос хозяйской бабки.

Баю-баюшки-баю,
Три копейки колдуну,
Колдуну-колдушке,
Вовке-завирушке!

Меж стойкой крыльца и сухим деревом было подвешено на манер гамака самодельное корытце, и в нем лежал тепло укутанный немой младенец.

Баю-баюшки-баю,
Три копейки колдуну…

Видать, бабка услышала шаги и оборвала пение.

— Вечер добрый, — сказал Козырев. — Не простудится?

— Мы здоровенькие! — отвечала бабка, на миг обратив к Козыреву свое и в темноте приметно свежее, округлое лицо. — Нас не проберешь! Мы вот в помещении заснуть не можем, боимся чего-то, задыхаемся, — и, приметив легкое движение младенца, поспешно запела:

Колдуну-колдушке,
Вовке-завирушке!
А уснем, бабушка нас в избочку снесет.
Во сне нам не боязно.
Мы умненькие детки.
Аю-ай, аю-ай!

Позднее, когда отужинали и Козырев прилег на раскладушку, бабка внесла младенца и уложила его в своем закутке на кровать.

Козырев думал о том, что в прежние времена он остался бы за столом и со вкусом поддержал бы тот раздрызганный, но приятный, как дым от костра, разговор, что бывает после первой удачной охоты, когда всех можно поздравить с полем. Они шли вровень: по два носа. Только у отставного полковника были два кряковых, у Муханова кряковый и чирок, а Козырев имел и лесную дичь. Но сейчас у него не было сил даже просто сидеть за столом, не то чтобы пить. Но было и еще нечто, о чем он с удивлением и даже сомнением вспоминал потом: некий защитный импульс, повелевший ему закрыться в себе, не лезть в чужие дела, избегать откровенностей хозяев дома. Неужели он тогда еще, с изощренной проницательностью больного человека, угадал главное неблагополучие этой семьи? Неужели в его болезненном состоянии действует некое защитное средство, избавляющее ущербный, непрочный организм от лишних мучительных впечатлений, вторжения чужой острой жизни? С первых же минут было ясно, что существование семьи — не сахар: больной ребенок, холодный, не приспособленный для жилья дом, заброшенность, отсутствие простейших удобств — все это было на поверхности, и не это заставило больного человека уползти в свою раковину.