Изменить стиль страницы

— По местам! — скомандовал Павел Игнатьевич.

«Зачем мы приехали сюда?» — думал Козырев, когда забарахливший мотор позволил себя завести и катерок вновь побежал меж лозин, камышей, мусорных островков и льдин к отдаленному сумеречному берегу. Чтобы послушать рассказ о задушенной лисе, полюбоваться егерем, его гончаком и шалашиком? Если б мы хоть забрали его с собой. Но он из другой деревни, и директор, милостиво отпустивший его на побывку к старухе, не захотел делать из-за него крюка. Козыреву открылось, что вне стен института и дома он на удивление часто не понимает смысла людских намерений, поступков и разговоров. Ему как-то не хватает любопытства, корысти и внимания понимать движения людей, с которыми он сталкивается не по главной линии жизни.

Подойти к причалу охотбазы не удалось, ветер нагнал к берегу льдины, спаявшиеся в сплошное грязно-серое поле. После многократных тщетных попыток пробиться развернулись и пристали значительно левее, напротив деревни, носившей название Борушки. К удивлению Козырева, на берегу оказался старик егерь вместе со своим гончаком. Старик, словно на посох, опирался на ржавую ижевку. Поблизости не видать было лодки, казалось, егерь, подобно святому Йоргену, прибрел сюда по глади вод. Долго же мыкались они у ледяного поля, если случайная лодка успела подобрать старика, доставить на берег и скрыться в густеющих сумерках. Егерь стащил треух с бледного голого черепа, истово поклонился, словно они не расставались только что. Старик знал, как обходиться с начальством. Затем он свистнул гончаку и не спеша побрел к деревне, дому, старухе.

А охотники зашагали гуськом по берегу, казавшемуся с воды ровным, как под линейку, а на деле круто забиравшему вверх, к монастырскому холму. Они шли сперва по болотистой, похлюпывающей топи, затем по мокрой, вязкой пашне, набирая на сапоги пудовые шмотья, перепрыгивали, а где и вброд переходили звенящие ручьи, и огонек охотничьей базы все отдалялся и отдалялся. Небо, еще недавно зеленоватое, потемнело, отметилось там и сям нездоровой сыпью звезд. Потом сумрак земли, возникший раньше сумрака неба, слился с ним в единую чернильную непроглядь ночи. Идти становилось все труднее, цепочка путников растянулась. Директор ушел далеко вперед, его фонарь с динамкой облизывал пульсирующим светом подножие холма, полковник держался неподалеку от него, а вот Муханов порядком отстал; последним, порой теряя из виду товарищей, тащился Козырев. Он не разбирал дороги, шел, как вслепую, прислушиваясь к ломоте в груди. Опять похоже было, что не сердце болит, а грудная кость. Но Козырев помнил, что так начиналось самое дурное. Он единственный из всех шел налегке, его рюкзак «случайно» заперли в носовом отсеке катера, где хранились канистры, инструменты, обтирочные концы. Он все же пожелал забрать свой мешок, но директор и вся честная компания сделали вид, что это их страшно задержит. Они понимали, что он не позволит кому-либо тащить свой мешок, и сейчас Козырев был благодарен им за добрую игру. Он брел, как в полусне, не сознавая ничего, кроме беды, поселившейся в груди. В полусне одолел он и последнюю крутизну холма. Огонек охотбазы внезапно исчез, скрытый полуразвалившейся оградой, и Козыреву представилось, что еще долго тащить ему тяжесть щемящей, душащей боли, как вдруг перед ним возникло освещенное крыльцо. Он остановился и стал глубоко, подымая плечи, дышать. Вначале это причиняло лишь добавочную боль, ставшую в какой-то момент нестерпимой, затем боль отпустила, и воздух глубоко и легко проник в грудь. Козырев неторопливо поднялся на крыльцо, оскреб подошвы о железную полосу, вделанную в пол, и, толкнув дверь, вошел в чуть угарное и дымное тепло на славу протопленного охотничьего домика.

Сели за ужин, настоящий охотничий, с вареными картошками, горячим крепким чаем в обжигающих пальцы кружках, с байками и хвастовством, с яростным курением и особой неопрятностью, видимо, усугубляющей наслаждение мужской свободой. Козырев покарябал вилкой в банке с мясной тушенкой и вышел на крыльцо. Во время инфаркта он бросил курить и сейчас почувствовал, что папиросный дым в закрытом помещении затрудняет ему дыхание. Открытие огорчило его: Козырев не выносил людей, которым мешают чужие привычки; до болезни он одинаково легко мирился с духотой и сквозняком, с орущим над ухом радио, с не выключенным на ночь светом, с песнями за стеной, с плясками над головой, от которых качалась люстра; он гордился своей приспособляемостью к любым условиям, к любой человеческой игре. Вот и эта маленькая гордость кончилась…

Ночь была глухой, безлунной; небо затянуло темной, грязной кисеей, лишь в нескольких прорехах, как на черном бархате, лежали чистые серебряные звезды. От воды и наползающих на берег льдин тянуло пронизывающим холодом. Если сойти с крыльца, можно увидеть громаду монастыря, источавшую стойкий плесенный дух. Неприятно было в ночи. Но, может, то вовсе не ночь, а болезнь виновата? Нет, и в прошлом году, впервые заночевав здесь, Козырев испытывал тревогу и неуют. Бывает, какое-то место приходится не по душе, хотя оно нисколько не хуже других, которым радуешься. Козырев вспомнил о жене, о ее ночном тепле, о мягких длинных волосах, ложившихся ему во сне на лицо. И захотелось к ней, немедленно, как в спасение. Они прожили вместе шестнадцать лет, а до этого почти двадцать лет обитали в одном громадном доме, в изгибе Кривоколенного переулка, не ведая о существовании друг друга. Она была много моложе и пошла в школу осенью того года, когда Козырев впервые переступил порог института. Она рассталась со школой, когда он защитил кандидатскую диссертацию. Когда же она окончила так и не пригодившийся ей историко-архивный институт, Козырев стал доктором наук. Но не приблизительное совпадение каких-то жизненных вех умиляло Козырева, а то, что они оба в разную пору, в одном возрасте делали все свои детские открытия. И ее глаза с испуганным восхищением обратились когда-то к громаде Меншиковой башни и к старинному, в глубине заросшего сиренью двора Лазаревскому институту, и она когда-то прочла по складам темные буквы на мраморной доске, прибитой на высоте второго этажа к желтой облупившейся стене старого дома и оповещавшей, что здесь жил и умер поэт Веневитинов, друг Пушкина, и у нее также дрогнули губы, когда, с трудом вычтя из даты смерти дату рождения, она обнаружила, что Веневитинов оставил мир и друга своего Пушкина в двадцатидвухлетнем возрасте. Она ходила смотреть, как скатывают громадные бочки в глубину винных подвалов, расположенных в двух дворах дома № 9 по Армянскому переулку, и как жаль, что она не застала ни таинственной гробницы боярина Морозова напротив этого дома, ни прекрасной старинной церкви за общей с гробницей железной, позеленевшей от времени оградой, ни Абрикосового сада с его гигантскими дубами, осыпавшими сентябрьской порой землю, как градом, смуглыми крепкими желудями.

Из глухой и знобкой ночи, простершейся над забытой богом глухоманью, вернулась к Козыреву жена, почти истребленная в нем свирепым эгоизмом болезни.

Когда он вошел в дом, у него были мокрые глаза; по счастью, никто этого не видел. Муханов и отставной полковник спали, перекурив, переспорив, спали тяжело, со стоном и бредом, с задушливым всхрапом. Козырев стянул сапоги и, не раздеваясь, вытянулся на койке, прикрыв ноги байковым одеялом.

Тихим пасмурным утром они двинулись дальше. Накрапывал редкий дождичек, но было теплее, чем накануне. Изредка в серых тонких лучах, слоисто скользящих друг над дружкой, приоткрывалась ясная голубизна, чистое небо было недалеко. Вскоре высокие берега сжали водополье, теперь мимо них проплывали деревни, лепящиеся по буграм и косогорам, дубовые рощи, березняки, ольшаники, черные стога посреди полей.

Уток было много, хотя и поменьше вчерашнего. На кустах попрыгивали желтенькие птички — овсянки не овсянки, — Козырев сколько раз хотел узнать их название и почему-то всегда ленился это сделать. Поленился и сейчас, потому что Муханов, знавший имя всему в природе, мучился изжогой после вчерашних чарочек и пил глоточками разведенную соду из металлического колпачка термоса. Налетали на кусты и металлически отблескивали скворцы-бездомники; вершину полусгнившего телеграфного столба окаменело венчал мохноногий канюк; близ берега мотались бекасы и мелкие кулички. Утки, стаями сидевшие на воде, очень близко подпускали катер, видать, тут крепко прищемили хвост вольным стрелкам, раз птица оставалась непуганой к началу охоты.