В двадцать шестом Павел и Женя уехали в Германию, ей было без них одиноко, но была маленькая Светланочка, и в доме появилась родная душа Александра Андреевна Бычкова — няня для Светланы. Появилась какими-то чудесными путями. Работала у Самариных, а когда Самарины вымолили разрешение на эмиграцию Мяка (так потом прозвала её Светлана) перешла к Гнесиной, которую в отличие от Самариных за что то не любила, от Гнесиной к доктору Малкину, а уж от доктора Малкина — к ней со Светланой. Первым, с кем Мяка подружилась был отец. Это было нормально, оба — люди незлобивые, мягкие. Но вот то, что постепенно Александра Андреевна нашла тропки ко всем, даже к Иосифу — было удивительно. Попала она сразу в переделку нешуточную: после рождения Светланы счастливая семейная жизнь закончилась. ПОТОМУ ЧТО ЕЙ БЫЛО НЕЛЬЗЯ. То же самое, что после рождения Васи, но тогда она этого не понимала, думала, что всё дело в обращении «на Вы». Нет, причина была в другом: в том, что он никогда не понимал состояния другого человека. Особенно, если это были болезнь или душевное страдание. Он даже говорил о страданиях других людей с улыбкой. Она давно заметила это несоответствие слов и выражения его лица, и хорошо помнит, как о несчастном Владимире Ильиче с улыбкой: «Мучается старик».
С такой же улыбкой отгибал её руку: «Ну брось! Ничего страшного! Не ломайся ты как медный грош».
Светлана родилась крупной, роженицу зашили, и как то неудачно: швы гноились, болели. Она могла только стоять или лежать.
— Ты теперь как лошадь — сидеть не можешь. — Холодно пошутил он, когда она стоя завтракала. Вот и всё сочувствие. И опять молчание, днями, неделями. Она задыхалась. Она не умела ТАК жить. Даже в детстве при сложных отношениях родителей, с криками, с битьем посуды, в доме никогда не висел топор. Не было этого ледяного молчания, этого зачёркивания человека.
Мать несколько раз уходила из дома, но, навещая их, разговаривала с мужем, интересовалась его делами, рассказывала о своих. А здесь — как погружение на дно в колоколе из которого выкачан воздух. Он не стеснялся обслуги, не стеснялся гостей, называя её в третьем лице — «она», никогда не обращаясь к ней прямо. И все делали вид, что не замечают: слушали пластинки, танцевали, ели, пели песни. Алеша с Марусей отдыхали во Франции, отец уехал к себе в Ленинград. Сочувствующих было трое — Яша, Нюра и Мяка. Мяка выразительно вздыхала, Яша почти не отходил от неё, чем вызывал у Иосифа ещё большую ярость, а Нюра за столом при Ворошиловых и Орджоникидзе вдруг ляпнула. Начала хитро издалека:
— Иосиф, у тебя кажется, одна из партийных кличек была Старик, Дед значит?
— Ну и что. — буркнул, чуя подвох.
А то, что вспоминается мне песенка, которую отец дома пел:
это как раз про тебя. Ты маму обижаешь, а Надю в пристёжке водишь, дурак ты, истинный дурак.
За столом наступила мёртвая тишина. Но тут «выручил» Климент Ефремович:
— А я эти частушки помню. Как же там дальше….. «Молоду жену в пристёжке водил», — пропел мягким баритоном, — Катерина, ты не помнишь как дальше?
— Давайте послушаем новую пластинку, — Зина подошла к патефону, и хор грянул:
Ворошилов как старый боевой конь при звуках трубы, вскочил со стула, потом сел на него верхом и стал, размахивая рукой, изображать скачку и рубку. Всем было неловко смотреть на него, но он гикал, пучил глаза, подскакивал на стуле:
— Иосиф, помнишь Мамонтовский прорыв, — выкрикивал он. — А Думенку, блядь эту… пардон мадамы, а Миронова — белого полковника, как мы их всех, помнишь?
— Я то помню, — процедил Иосиф. — да ты не забывай, кто Перекоп брал. Полковник этот Миронов. Запомнил?
Ещё постыднее обернулось заступничество Яши.
Она вкатывала коляску со спящей Светланой по высоким ступеням веранды. Глупо, конечно, надо было позвать няню, или просто сначала внести Светлану в дом, а потом уж тащить нелепую коляску на высоких рессорах. Но боялась разбудить.
Коляска застряла посреди лестницы, опасно накренилась вперёд, она оглянулась; Иосиф сидел сидел с бумагами неподалёку за деревянным столом, в тени огромной липы. Она оглянулась и заметила, как он тотчас опустил голову к бумагам. Надо было бы позвать няню, но она, изо всех сил удерживая коляску, пыталась приподнять её, чтобы выровнять.
— Подожди, я сейчас, — крикнул Яша сверху, — Сосо, помоги Наде.
Иосиф не пошевелился. Яков выпрыгнул из окна веранды и перехватил коляску. Подоспела и няня, втроём они спустили коляску вниз, и няня, предчувствуя недоброе, торопливо унесла Светлану в дом.
— Сосо, что же ты! Грузинские мужчины так не поступают, — довольно миролюбиво упрекнул Яков отца.
— Мужчины? А где здесь второй мужчина? Это ты нахлебник, мужчина? Пошёл вон пиздюк!
Через несколько дней она забрала детей, няню и уехала в Ленинград к отцу. Квартирка была маленькой, казенной — от «Петротока», почти такой же, как когда-то на Сампсониевском. Жили дружно, хотя и скудно — на отцовскую зарплату и ее летнюю стипендию. Няня была при детях, а Надежда экономно вела хозяйство. Снова по утрам ходила на Кузнечный рынок, торговалась и баловала свою семью пышными и сочными пирогами с мясом, борщами, ленивыми голубцами. Отец спросил, у кого научилась кулинарному искусству.
— А в «Ямке» у дяди Конона. Помнишь, он работал дворником в доме судовладельца Колобова на Шпалерной? Он замечательно пек пироги и варил борщи, вот и меня научил.
— Да ведь тебе было только одиннадцать.
— Значит, оказалась способной ученицей. А помнишь, в этом доме жила горничная, и она часто пела дуэтом с братом дяди Конона Кузьмой, а потом стала знаменитой певицей Вяльцевой.
Много позже, когда это время, прошло, ушло, истаяло, она поняла, что все они были счастливы в казенной квартире «Петротока». У Васи не было ни одного припадка, они много гуляли, она водила его по своим любимым местам, показывала, где жила раньше — на 14-ую линию Васильевского острова, на Лиговку, на Сампсониевский и никогда — на Рождественскую. Иногда их навещал Киров и все удивлялся, как она помолодела. А она, действительно, чувствовала себя словно прежней, гимназисткой. Вот только с деньгами было туго, но не у Кирова же просить. Иосиф на этот раз не спешил со звонками и записочками, и это ее не огорчало отец обещал место секретарши в какой-то конторе, говорил, что дело верное, но надо подождать. Они всегда были душевно близки друг другу, и она была благодарна ему за деликатность: ни вопроса, что случилось, как, почему — приехали и очень хорошо! После московской — Кремлевской и Зубаловской суеты — с гостями, с ужинами заполночь, с ее занятостью работой, обслугой, обустройством Зубалова, бесконечными диктовками Иосифа, у них впервые появилось время для долгих разговоров на балконе при зыбком будоражащем свете летних ленинградских ночей.
Отец страдал бессонницей с давних времен, после того, как попал под напряжение, она рядом с ним испытывала покой и безмерную печаль по ушедшей давней жизни в этом городе, дома которого медленно погружались в серебристое дрожащее марево и вдруг, точно очнувшись, стряхивали его, выступали все отчетливей и отчетливей, в свете ранней зари.
Отец рассказывал о своем нищем детстве. Как всякого нищего его все время обманывали. Однажды, когда ехал пароходом на заработки в Уфу двое каких-то ушкуйников сказали, что в Уфе железнодорожных мастерских нет. Он отдал им за полцены свой билет и сошел на какой-то неведомой дикой пристани. Пришлось попрошайничать. Но попадались и хорошие люди. Дочь помещика Трежесковская обучила его грамоте. Она была очень красивой и занимались они в яблоневом саду. А потом Юля в этом саду повесилась. Узнала, что жених ей изменяет.