Изменить стиль страницы

— Я была у Радченко…

— Помню. Поздно ночью вдруг музыка и такая красивая…

— Я увидела пианино и просто с ума сошла от радости, бросилась играть, а мама говорит: «Тише, у нас Сосо живет», и во мне всё задрожало, я всю ночь не спала, боялась тебя увидеть, а на рассвете брожу по квартире и вижу — беспорядок ужасный, дом запущен. Я схватила швабру, ведро….

— Помню, помню, я выхожу в коридор, а ты в переднике, в косынке со шваброй в руке. И какая-то другая…..

— Ты ещё так странно сказал «на Вы» — «А… это вы, сразу видно — настоящая хозяйка приехала», а я: «Разве это плохо?». «Да нет, очень хорошо», — сказал ты и пошел в ванную, а я осталась со шваброй в коридоре.

— В детстве я воображал себя героем — Кобой, представлял как спасаю красавицу. Она в длинном белом бешмете, лицо закрыто белым прозрачным покрывалом, на голове — расшитая маленькая шапочка, я хватаю её сажаю на коня….

— А в действительности твоя царевна была в старом платье, босая, а вместо белоснежного платка в руке — пыльная тряпка. Бедный мой мечтатель!

— Нет, ты не думай, что я был такой тихий слюнтяй и мечтатель. Совсем нет. Мы в Духовном училище устраивали кулачные бои. Я любил эти мероприятия. Хорошо дрался — не веришь?

— Верю. На себе испытала.

— Ну забудь, забудь, моя дали. Злопамятность очень плохая черта характера. И, кстати, очень большой грех. Надо помнить добро. Подожди, мне надо пойти в кабинет.

И потом произошло чудо, Разговор происходил глубокой ночью. Он встал с постели и голый, не боясь встретить домашних, прошёл в кабинет. У него было удивительно молодое для его возраста тело, и он не стеснялся его. Вернулся с какой-то серой невзрачной бумажкой в руке.

— Слушай, Татка, это тебе напоминает что-то?

В глуши таёжной, средь снегов
Храните гордое терпенье,
От сотен тысяч бедняков
Достигнет Вас благословенье.
А мы Вас ждём и будем ждать,
И Вам всегда мы очень рады,
И за столом Вас увидать,
Не надо большей нам награды,

прочёл он своим высоким тихим голосом.

— Боже мой! Это же наши с Нюрой стихи. Мы положили в карман пиджака, когда отправляли тебе в Туруханск посылку, в Туруханск, да?

— Да. Тринадцатый год. Я нашёл твою записочку, я сразу понял, что она твоя, а не Нюрина и храню её всю жизнь и буду хранить. Она — мой талисман.

— Послушай меня. Ты — всё моё. Моя гордость, моя жизнь, что бы ни случилось — я твоя.

— Таточка, я знаю это. Я — тоже. Но жизнь… ещё столько всего будет…. Ты только не предай меня. Я могу потерять всё, но только не веру в тебя, без веры в тебя я превращусь в другого человека. Запомни это.

Она запомнила ещё и потому, что на следующий вечер позвонила Володичева, сказала, что ей надо срочно повидать Иосифа. Было некстати. У них ужинали Орджоникидзе, Бухарин и Назаретян. Мария Акимовна на себя была непохожа, лицо перевёрнутое. Дала Иосифу какие-то листочки с записями. Он глянул и позвал Орджоникидзе и Бухарина пройти с ним в кабинет. Она предложила Марусе отужинать с ними, та глянула каким-то диким непонимающим взором, но на вопрос Назаретяна о том, как чувствует себя Ильич ответила разумно: «Он бодр, речь его течёт бодро и ясно». В этот момент из кабинета вышел Иосиф, шаги тяжёлые, лицо озабоченное, пригласил Марусю в кабинет, очень скоро все вышли, Маруся почему-то спросила, где можно помыть руки. В ванной шептала горячечно: «Он продиктовал письмо Съезду, это ужас, ужас! Я позвонила Лидии Александровне, спросила как быть, не показать ли кому-нибудь, может быть Сталину? Она сказала — покажите, а он сказал сожгите, видите руки грязные».

— Успокойтесь, Маруся, они сами разберутся.

Потом, когда все разошлись, он спросил: «А сколько копий у вас обычно делают?»

Она поняла сразу: «Четыре».

— Значит это был театр? Я так и понял. А другие копии хранятся в сейфе, у кого ключ?

— У Володичевой.

— Старик готовит сюрпризы к съезду. Боюсь, что не успеет.

Когда же это было? Двадцать первого отмечали его день рождения в семейном кругу, на следующий день приходили Молотовы и Ворошиловы, — на «черствые именины», значит это было двадцать третьего декабря двадцать второго года.

Двадцать третий был ужасен. Ильич умирал воскрешал снова, надежда сменялась отчаянием, ужасная история с Крупской и Иосифом, её ночные бдения в Секретариате. От бессонных ночей всё вокруг стало зыбким и недостоверным: то ли было, то ли причудилось. Иосиф пригласил врача, не кремлевского, она его видела только один раз, нет потом ещё, — он выходил из маленького зеленого особнячка за Тверской заставой, а она шла к Регине. Она поздоровалась — он не ответил.

А двадцать четвёртый, двадцать пятый, — наверное, лучшие годы их семейной жизни, она много занималась Васей, Зубаловым. Она всё больше привязывалась к старому дому с готической крышей, к соснам, к огромным кустам сирени, росшей под окном террасы. После кошмара, связанного с болезнью и смертью Владимира Ильича занятия благоустройством участка и дома были лекарством, спасением от странных мыслей.

В Зубалове по просьбе Иосифа посадили малину, крыжовник, сделали площадки для игры в крокет и городки. Для детей она велела устроить гигантские шаги и «Домик Робинзона» в развилке сросшихся сосен.

Добрым гением местности был Коля Бухарин, Они с Эсфирью занимали первый этаж. Столовались вместе. Когда Николай приезжал из города, казалось, что все ужи и ежи округи стекаются к дому, чтоб поздороваться с ним. Он находил зверьё повсюду, приручал его, и часто можно было видеть через окно его комнаты, как он сидит за письменным столом, а под светом настольной лампы греется очередной приблудный котёнок. С Колей был связан один неприятный эпизод. В сумерках они гуляли по дорожкам и не заметили, не услышали как сзади подкрался Иосиф.

— Убью! — тихим свистящим шопотом сказал он.

Николай засмеялся и пропел: «И тайно, и жадно кипящая ревность пылает, и как-то и сяк-то оружия ищет рука».

А ей стало страшно. В сумерках худое лицо Иосифа, одетого в тёмный френч, словно повисло в воздухе, отделившись от тела: белое пятно, черные провалы глаз, чёрная дуга усов. За ужином она была молчалива, а Иосиф говорил с Николаем о РАПП-е, о том, что Авербах публично открестился от него. Иосиф, как бы между прочим сказал:

— Да. Я ночью звонил Юлии Николаевне, спросил устроит ли их Курск. Раньше было решение о Ташкенте, но у Каллистрата туберкулёз, и Юлия Николаевна обратилась ко мне, — пояснение для Бухарина, — но ты же знаешь как трудно переубедить этих Митрофанов Ягоды. Все-таки удалось, — это уже для неё.

Несколько дней назад Ирина принесла ему ходатайство матери с просьбой о перемене места ссылки Каллистрата Гогуа. Он сказал, чтоб Юлия Николаевна позвонила ему лично, она позвонила и вот — свершилось. Вместо далёкого Ташкента — Курск.

«Но почему понадобилось звонить ночью? — подумала она раздраженно. — Юлия Николаевна живет в доме Пешковой, и конечно же, ночной звонок переполошил женщин. А потому, что Иосиф Сталин ночью работает, это обязаны знать все, даже достойнейшая Екатерина Павловна».

Когда пришла в спальню, на подушке увидела листочек с четверостишьем. Наверное, перед тем, как ехать в Кремль работать успел записать размашисто:

Надежда Сергевна, зачем неизменно
Со мною надменны,
Закутавшась в шаль.
А в глазках печаль.
Как жаль!

Целую ного, кепко, кепко мою Таточку. Твой Иосиф.

Помнит, что тогда рассердилась на себя: «Все тебе какие-то видения, какие-то страхи, а на нем после смерти Ильича вся страна. А вокруг какие-то бесконечные группировки, какие-то платформы».