Я не знал тогда, как надо отвечать и сказал:

— Понимаю.

В любовном фильме тогда целовались, но я повторил:

— Понимаю. — И добавил: — Ты, наверно, чертовски устала.

— Идиот, — сказала она. — Ну ведь ты же идиот!

Рассвет был слегка подкрашен розовым цветом, вся эта орава вывалилась из кабака, те типы вскочили на мотороллеры и уселись в машины, разные у них были: «осы», «веспы», «вятки», «трабанты», «сирены», «дофины», а у одного белая «рено-флорида» с черной складной крышей, девушек погрузили на все эти машины, и поднялся дружный, пронзительный рев:

— Утреннее омовенье! Умываться! Умываться!

Разные типы махали Анке, показывая, что еще найдется место, многозначительно хлопали по заднему сиденью своих роллеров, распахивали дверцы машин, один даже высадил свою девицу, чтобы взять Анку, но она смеялась, качала головой и шла вдоль паркинга, и я за нею, будто живая тень, а в самом конце стоял «мерседес-220SЕ» с немецким регистрационным знаком: большое «D» над задним номером.

Огромная это была колымага, с серебристо-сизой лакировкой, широкая, как два дивана, удобная, как дом, под ее лоснящейся шкурой скрывался целый табун лошадей, а одна лошадь — это сила, способная поднять семьдесят пять килограммов на метр высоты в течение одной секунды, и я быстро подсчитал, сколько могла поднять эта великолепная зверюга, названная именем жены конструктора, эта прекрасная, дорогая мадам Мерседес, но тут нечего было поднимать, тут был только привод на задние колеса со скоростью шестьдесят метров в секунду, что дает в сумме двести шестнадцать километров в час, выверенные на тормозном стенде, а в обычных условиях, с полной нагрузкой прекрасная мадам Мерседес мчится по свету со скоростью около двухсот.

Рядом стояли несколько белоштанников, они разглядывали это чудо с благоговением, ловко скрываемым иронической ухмылочкой, и снова посыпались уже знакомые фразы, только на этот раз шепотом:

— У Збышека тоже есть «мерседес», только 220….

— А это 220SE…

— Лена крутит с тем рыжим, тоже на «мерседесе», только 220S…

— А это 220SE…

— Мой старик, может, привезет через год из Парижатина…

— Ты! Эта штука стоит четыре с половиной…

— Чего?

— Тысячи. Долларчиков.

— В Европе из серийных только «роллсы» дороже…

— Это у англичан, а на континенте «мерседес» первое место держит…

Треск, свист и облачка выхлопов вздымались к небу, наливающемуся солнцем. Мотороллеры и машины бешено рванули, заполонив все шоссе, перетасовываясь по дороге, к большому озеру Мамры.

— Идем, — сказал я Анке, когда мы насмотрелись.

Она взглянула на меня так, словно все еще не очнулась, а в глазах ее пламенело все небо.

— Красивый какой цвет, — прошептала она, проведя ладонью по сверкающей ручке. — Кремово-песочный…

И тут, когда мы так стояли около «мерседеса», почти опершись на него, будто владельцы, появился он, хозяин, виновник моего позора.

Он был высокий и сильный, в мягком костюме стального цвета, воротничок на коричневой шее отливал голубоватой белизной.

— Виноват, — сказал он и улыбнулся, вовсе даже на нас не глядя.

Мы вдруг отпрянули, как спугнутые голуби, а он, милостивый и благородный коршун, вложил маленький, невидимый ключик и открыл дверцу, мягко, таким красивым и привычным движением, сел в машину, и сразу шестицилиндровый мотор тихо заработал под капотом.

«Тихо работает, — подумал я, — шестерка всегда на холостом ходу тихо работает».

А может, я сказал это вслух, потому что он выставил голову в окно:

— Подвезти?

Тогда я увидел спереди его лицо, выделанное, как хорошая кожа, — ни одной морщинки лишней, ровно столько, сколько надо, чтобы было красиво; виски, подернутые сединой, или, может, это никель блики отбрасывал.

Я испугался и покачал головой из стороны в сторону, я просто тряс ею, даже когда он исчез в пустой улице, когда исчезла легкая пыль после него и запах чистого, «десертного» бензина.

Теперь, когда я здесь, чтобы спихнуть, скинуть, свалить с себя воспоминание о моем позоре, похоронить его под развалинами величайших бункеров и сыграть над его убогой, хотя и фундаментальной, могилой «Saint James Infirmary» и «Вот приехали уланы», а может, и «Марию-Хелену» вдобавок, если будет охота и не пойдет дождь, — теперь-то я знаю, что совершил тогда вторую ошибку, не поняв по лицу Анки, по лицу неподвижному, устремленному в поворот улицы, где еще трепыхался отброшенный машиной клочок бумаги, не поняв по ее лицу того, что она думала, чувствовала, чем жила, чем была, и вообще всего. Это была ошибка.

А не было бы ошибкой пойти в снятый у хозяина чулан, отвязать велосипеды, отделить от ее машины свою, сесть на этот старый, добрый, любимый велосипед, который был частью меня самого, и рвануть отсюда финишным спуртом, пройти на шестидесяти километр, а то и два, миновать пару поворотов, сменить пару дорог, вернуться в Августов, сесть на берегу Белого озера в туманных сумерках и, играя на гармошке, утопить воспоминание обо всей этой истории, которая не больше чем камешек в прибрежной воде.

Не было бы ошибкой сбежать вчера, после встречи с мотороллером «ламбретта». Не было бы ошибкой сказать этой девушке, когда она подошла ко мне, сидящему на свае разбитого мола, — не повернув головы, а только перестав играть:

— Катись отсюда, цыпочка.

Да, все это не было бы ошибкой.

Только разве тогда пришлось бы чего-нибудь стыдиться? И о чем-нибудь так вот думать? И было бы тогда от чего поумнеть?

Мы тут же поехали к озеру Мамры, там на берегу стояли мотороллеры и машины, длинный пирс гудел от босых ног, вся эта публика прыгала в воду, над которой вздымался тонкий, молочный и редеющий слой тумана, вода на рассвете теплее всего именно в тот момент, когда встает солнце, это было утреннее омовение с воплями и бултыханием, потом они уплывали парочками к далекому островку, становившемуся с рассветом все отчетливее, и оставались там подолгу, машины терпеливо ждали, я тоже прыгнул в воду и почувствовал себя прекрасно, Анка плавала быстро, прежде чем я заметил, она уже отмахивала к острову, а за ней, будто акулы, кролем шли трое.

Я поднажал и догнал ее, но она не хотела возвращаться, я боялся, как бы не случилось что-нибудь неладное — она же столько пила, уморилась от танцев, судорога могла схватить и утащить ее на дно, я плыл с нею, все время внимательно глядя на ее лицо, исчезающее и выныривающее из воды, она плыла классическим брассом, те трое, как акулы, шли за нами, и я даже рад был этому — если бы с Анкой что случилось, было бы легче дотащить ее до берега.

На острове я увидел, что это малорослые и хлипкие парнишки; Анка криво усмехнулась и махнула им рукой, мы отошли в густой, царапающийся лес, но наткнулись на полянку с палатками и потому пробрались подальше, сели там на пеньках, немного дрожа от холода и растирая гусиную кожу.

— Не грусти, — сказала Анка, легонько хлопая меня по спине. — Ты странный, но ведь и я тоже. Может, по-иному, но тоже.

— И вовсе ты не странная, — сказал я, растирая ей плечи.

А сам думал: «Черт знает, до чего странная».

— Ты меня не понимаешь, — сказала она, стуча зубами.

— Понимаю.

А сам думал: «Нисколько я ее не понимаю. Ну нисколько».

Она крепко прижалась ко мне, я ее обнял, в первый раз мы прикоснулись друг к другу вот так, почти без одежды, так что меня просто затрясло, листва на деревьях почернела, деревья зашумели тяжело, стало так душно, словно самый воздух исчез.

Это был наш первый поцелуй. Анка засмеялась и дернула меня за мокрые волосы.

— Ах ты, ребеночек, да ты же ничего не умеешь…

Я до того обалдел, что даже не понял.

— Ты знаешь, как этот остров называется? — спросила она.

— Нет.

— Остров Любви.

Она опустилась на землю, влажную и шершавую от хвои, раскинув руки, а одной рукой держала меня за щиколотку и смотрела в небо. Она щекотала мне ногу, а я сидел неподвижно, внимательно глядя на нее.