— Посидим еще минутку, торопиться некуда.

— Надо же ночевку организовать, — напомнил я.

— С этим делом здесь легко, — махнула она рукой. — Любой пустит.

Я посмотрел на нее пристально:

— Ты хочешь встретиться с ними в семь?

— Ну что ты! — засмеялась она, слегка оскорбившись. — Это же сопляки.

— Тогда чего мы сидим?

— А тебе плохо? Чудная музыка…

Автомат наяривал без передышки. За столиками, небрежно развалясь в мягких и низких креслах, сидели компании подонков, бородатых или наголо остриженных, штаны непременно белые или джинсы из твердого полотна, такого твердого, что их можно было посреди комнаты поставить и они бы стояли, это мне показывал в клубе один тип, рубашки «поло» либо матросские с большими карманами, из которых торчали трубки или кисеты либо сверкали серебром пачки американских сигарет. Девушки тоже в штанах, но только до колен, на ногах сандалии, вернее, одни подошвы, держащиеся с помощью ремня между пальцев, а ногти на этих пальцах были покрыты серебряным или голубым лаком, и у всех девушек было одно и то же выражение лица, как будто только одна девушка и сидела в зале со множеством зеркал.

И я увидел вдруг, что на лице Анки появляется такое же выражение какой-то чрезмерной сытости, ленивого спокойствия, граничащего с легонькой брезгливостью, но граничащего не прямо, а так, что тут еще была целая река скуки. В этом ощущалось что-то неведомое, настораживающее, словно за пустотой этих сорока пар сверкающих глаз скрывалось и творилось что-то поразительно прекрасное: преступление из-за любви? убийство из-за любви? смерть из-за любви? а может, только смерть и только любовь? или то и другое, смерть и любовь переплелись, спутались во что-то такое, чего и не угадаешь и не распознаешь?

Все равно, это было что-то большое, красивое и таинственное, и я, человек, который не делал химических опытов и не знал всяких этих эффектов, чувствовал, как во мне все больше нарастает любопытство, ожидание необычности и страх перед этой магмой горячей живой крови, заключенной в упругих, здоровых телах, пока что лениво-спокойных, так терпеливо ожидающих того, что заставит их вибрировать, бросит в бесконечно нарастающую тряску… Нет, тогда я ничего не знал, это только теперь мне так кажется — теперь, спустя два года, когда я уже все хорошо узнал, настолько хорошо, чтобы стремиться познавать это постоянно, как можно чаще, без конца.

И все же мы связались с этими подонками, произносящими «элиет» и «магнетик» таким тоном, каким сытый человек говорит: хлеб и вода. Анка ведь знала, чего она хочет, пусть это и не спортивно, и хотела этого, и стало быть иначе и быть не могло, и я тут не мог помешать. Мы пошли с ними на танцы в ресторан напротив кафе и почти весь день и ночь провели в дыму, визге, в жуткой глупости и винном перегаре, в тошнотно-остром запахе голых, потных от танца ног, влажных девичьих плеч, вздрагивающих грудей.

Анка танцевала. Она словно плыла на облаке волос, колышащихся вокруг ее лица, вся в еле уловимых микрожестах, микродвижениях, микровращениях; только блеск зубов, краткая вспышка ногтей давали знать, что она живет, что движется; весь танец происходил внутри нее, был чем-то несравненно большим, чем танец, но я только теперь знаю, что это было.

Я сидел за столиком, стиснутый десятком таких же, как те двое, как будто они вдруг размножились делением, — достаточно было взглянуть на одного, чтобы знать, что говорят и что делают остальные, — я чувствовал себя потерянным, обложенным, так что порой даже хотелось, чтобы они уже кинулись на меня и принялись топтать своими мягкими, плетенными из ремешков башмаками с золотой надписью на подошве «Made in Italy». Они показывали пальцами на танцующих девушек и произносили много самых диковинных кличек; только сейчас, после армии, я знаю, что означают эти клички, и знаю, что все они всем им принадлежали сразу, по очереди, на выборку, это была конюшня чистокровных кобылиц и стадо жокеев, это был редкостный семейный клан и редкостное сожитие, они знали все свои особенности и мельчайшие прихоти, эти отличия, выпархивающие с темнотой, как бабочки иной окраски; только теперь я это знаю и не знаю, лучше ли это; но об Анке они ничего не сказали, они говорили о ней «Анка», без всякой клички, без определения ее особенностей — и только теперь я знаю, что это было из-за меня, они меня чертовски боялись, я был обычный, из нормального мира, и, значит, опасный: я не пил, не курил, тренировался как гонщик, силы и выносливости у меня было больше, чем у всей этой шатии, они это знали и брызнули бы, как зайцы, если бы я на них бросился, но я не знал об этом, я сам боялся их, как заяц, и только теперь я поумнел, и, хоть сволочи этой прибавилось, я уже с ними никак не стыкуюсь.

Столько шуму, воплей и музыки — что же из этого получится, думал я, тут какой-то колоссальный матч, какие-то утомительные состязания, должен же тут быть какой-то результат, кто-то проиграет, кто-то выиграет, но кто, как я это увижу? Тайгер-рэг был действительно хорош, я запомнил наизусть «Saint James Infirmary», старую негритянскую погребальную штучку, дьявольски грустную, трубач без левой руки хрипел, будто пилил зазубренным ножом потное горло; чем все это кончится, думал я, столько водки и вина, столько дыму, воплей и глупости, столько загубленного здоровья, и ради чего? Меня уже здорово клонило в сон, и я думал о наших велосипедах, оставленных в ветхом чуланчике по соседству, там петля выскакивала из треснувшей доски, могли пропасть наши велосипеды со всеми привязанными к ним вещами, эта мысль не давала мне покоя, я хотел встать и взглянуть на них, как вдруг раздался крик девушки:

— Сколько? Со сколькими?

Какой-то парень, высокий и толстый, одной рукой бил ее по лицу, голова ее отлетала то в одну, то в другую сторону, несколько других парней стояли, засунув руки в карманы, и ждали, чем это кончится.

— Сколько! — кричала девушка. — Я уже не могу, хватит с меня, у меня все болит… Я зарежусь, бритву мне, бритву!

А он все бил ее, и она кричала все громче, и те все внимательней следили, какой эффект это произведет, а за нашим столиком кто-то пробормотал:

— Ого, гоношится, цену себе набивает…

Все лениво засмеялись, а один добавил:

— Радоваться должна, все равно уже с круга сходит…

Вдруг она перестала кричать, и этот тип перестал ее бить, она улыбнулась окружающему миру сквозь сумрак и дым, поправила волосы и спокойно пошла к выходу, а за нею между столиками двинулся ее укротитель и еще несколько типов в белых штанах и полосатых рубахах.

Анка все время танцевала, в перерывах выпивала полбокала вина и снова шла в толкучку, наконец она схватила меня за руку и потянула с собой — играли что-то медленное, можно было танцевать как танго, я топтался на месте, чувствуя в голове пустоту, руки у Анки были липкие от прикосновений тех типов, мне было немножко противно, а она прижималась ко мне, бормоча что-то длинное-длинное, но я не понимал ни слова, чувствуя запах ее волос, смешанный с дымом. Вдруг заиграли быстро — медленное это было только вступление, — и я беспомощно остановился, танцевать я умею только танго, ненавижу все эти выкрутасы, когда ягодицами чокаются, будто звонари в колокола наяривают, когда хватают дым растопыренными руками и кривят морды в мутном воздухе, я остановился, она немножко еще попрыгала передо мной, делая глупо-блаженные мины, но потом спохватилась, притормозила и, только чуть заметно подергиваясь, спросила:

— Почему ты не танцуешь?

— Завтра надо ехать дальше, — сказал я, подталкиваемый со всех сторон расходившимися подонками. — Мы же сто километров хотели сделать…

Она вдруг переменилась, припала ко мне, влипла в меня всем телом и пальцами затеребила мою рубашку, как в любовном фильме, который я видел года два назад.

— Я хочу быть твоей, — громко шептала она сквозь вопли музыки, — только твоей, понимаешь?