Потом мы вернулись к велосипедам, и я отыгрался за вчерашний трюк с зажигалкой.

— Открой, — показал я на замок. — Надо только колесики покрутить.

Она присела на корточки и принялась крутить колесики, пытаясь подобрать правильный набор цифр, чтобы замок открылся, но этих комбинаций девятьсот девяносто девять тысяч, и в таком виде спорта не очень-то отличишься. Я все смотрел на нее, а она увлеченно возилась, впервые не я ее занимал.

— Нет, — сказала она, поднимаясь, даже лицо ее покраснело. — Предпочитаю колесико моей зажигалки.

Мы вернулись к себе, и там, сидя на ступеньках домика, я починил переключатель — достаточно было подтянуть пружину и дожать винт, но в этом надо малость соображать, не каждый до этого дойдет, переключатель штука тонкая; наконец я сказал:

— Теперь можно ехать вокруг света.

— Очень надо, — огрызнулась Анка. — Свет — он свет и есть.

— Тогда куда же? — спросил я и встал перед нею, растопырив жирные от смазки руки. Мы поглядели друг другу в глаза, и она, решительная, спокойная, даже не моргнула.

— Хватит и на Мазуры съездить. Там зелень погуще.

Мы быстро уложились, у меня были два контейнера у задних вилок, они хорошо держались, Анка прикрепила — ремнями к багажнику рюкзачок, и мы молча сели на машины; я первый погнал по тропинке, она за мной, пока не выбрались на шоссе, и так началось

ПУТЕШЕСТВИЕ

к месту моего позора, к месту, где я сейчас нахожусь, чтобы убить тот мой позор и похоронить его как паршивую, злобную кошку, которая давно уже сгнила и перестала отравлять мое дыхание, рассыпалась на белые, хрупкие, как мел, косточки.

Погода, как я уже сказал, была ветреная и ненадежная, но для велосипеда в самый раз, легко поддувало в спину, плоская равнина Августовщины до сумерек осталась позади, не спеша мы накрутили шестьдесят километров и, только когда пошли мягкие холмы Мазур, остановились на ночлег.

Теперь я уже знаю, что совершил ошибку, — надо было той ночью в сарае, снятом за десять злотых у мазура, сразу сделать то, что надо делать с девушкой, если только есть место и время, и то, что зовется настроением, и если она хоть немножко расположена, а я допустил ошибку, ужасную и нелепую, потому что было место и время, целая вечность времени, а места — гора свежего сена, наваленного саженными пластами, солнечный, медовый дух бил из его нутра, а я лежал и городил чушь, хотя в общем-то довольно толковое и нужное: насчет техники езды на велосипеде в дождь. Сено под нами жужжало, кишело миллионами мелких насекомых, сонно копошащихся мушек, божьих коровок, и все эти крохотульки вели свою игру смело и решительно, в минуту молчания я мог даже различить отдельные, чего-то настойчиво домогающиеся попискивания и потрескивания, а уж всего громче доносилось сладкое стрекотание сверчка — и вот эти самые букашки, маленькие и неведомые, где-то там в недрах заваленные тяжелой горой сена, орудующие и кишащие, именно они и создавали настроение, не зная о том, что мы живем, не чувствуя нашей тяжести, и вовсе не надо быть насекомым, чтобы уловить, понять эти сигналы жизни, для этого не надо быть насекомым, но кем же надо быть, чтобы их не понять?

Так вот этим кем-то и был я, рассуждающий о технике езды, но что я мог знать о технике жизни, о ее основных и первейших технических правилах, о том, что если смешать некоторые элементы в определенное время, в определенной последовательности и пропорциях, то получится уже та, а не другая смесь — это любой учителишка химии знает, так как знает эти свои составные наизусть, и умеет проделать свои дешевые фокусы перед изумленным классом: блеск, треск, дым, он и живет ими и умрет с ними, как со своими десятью пальцами, а я-то откуда мог знать, все это вместе взятое — так же просто, как дважды два, эта гора сена, пусто жужжащая насекомыми, и ночь, и девушка, и парень…

Ну откуда я мог это знать: все было хорошо, здорово, но все порознь — настроение, место, время, каждый элемент на особицу, и что из того, что они были, если я никогда не делал таких опытов, не мог уразуметь результатов, не мог их себе представить, а моя дерзость открывателя была точно букашка, придавленная горой сена.

Это была ошибка — ведь, может, вовсе не пришлось бы стыдиться, поступи я иначе, а может, и опозорился бы куда больше, если бы это не вызвало того стыда, который я сейчас должен похоронить? И может, было бы стыдно вдвойне, потому что мужской стыд куда тяжелее, чем детский, мальчишеский стыд.

Она беспокойно ворочалась перед сном, долго возилась на шуршащем сене, и я встревоженно спросил:

— Тебе холодно? Может, мое одеяло хочешь…

— Нет, — ответила она раздраженно и с минуту лежала неподвижно.

А потом опять, когда я думал, что она уже спит, громко вздыхала, точно ей не хватало воздуха, и вертелась с боку на бок — всего на расстоянии руки от меня; вот она приблизилась так, что я чувствовал ее дыхание, и сам лежал неподвижно, чтобы она наконец заснула, боялся даже пошевелиться, а она немного погодя резко отвернулась от меня, как будто прорвалась в ней долго сдерживаемая ярость.

— Тебе душно? — спросил я. — Может, ворота открыть?

Она промолчала, а когда я подумал, что она уже погружается в сон, чуть не крикнула:

— Не беспокойся обо мне!.. Какое тебе до этого дело!..

Я приподнялся, глядя на нее сквозь шуршащий мрак, мне казалось, что я вижу черный блеск ее глаз, но после этого уже ничего не было — ни слова, ни легкого движения, сон.

В Гижицке было по-другому, о, там она была куда веселей, но это тоже не моя заслуга, просто было светло, тепло, солнце сверкало в набухшей от росы листве, и люди, люди… Не обыкновенные люди, как в Августове или на шоссе, нет: ровесники, в мягких заграничных куртках, в штанах из белой как снег парусины — ну, словом, подонки; два таких красавчика приехали на мотороллере марки «ламбретта TV-175», эта «ламбретта» неплохая кобылка, дисковый тормоз на переднем колесе, выжимает за сотню, четыре скорости вручную, как положено чистокровному роллеру, — но что делать, если все равно как-то смешно, человек, будто обезьяна на самокате, по мне уж лучше нормальный мотор, хоть бы наш SHL-175, тоже хороший вид имеет, а на виражах безопаснее, потому что колеса девятнадцать дюймов, и с запасными частями легче, любой деревенский кузнец починит, или «юнак» — двигатель четырехтактный верхнеклапанный, тоже неплохо, триста пятьдесят кубиков, а на всю катушку да по шоссе сто двадцать пять легко жмешь, особенно если на хорошем бензине — тут каждого стиляжонка на мотороллере можно сделать. Теперь-то я куплю себе моторчик в рассрочку, а тогда и не думал, и роллера с меня хватило бы по многим причинам, и когда они с гомоном подкатили, то я позавидовал не роллеру, а этому гомону, позавидовал, что они могут так громко, так свободно и по-обезьяньи орать при виде Анки, а потом, когда один из них ставил машину на подпорку и запирал, я позавидовал второму, который подбежал со своим доморощенно-американским воплем, схватил и подкинул Анку, в то время как я держал наши запыленные велосипеды, а потом позавидовал еще одному, потому что он тоже бежал с этим биг-битным воплем и перестал вопить, только чтобы расцеловать ее, а она тоже что-то завопила — первый раз я услышал такой ее вопль, и от этого мне будто между ребер нож всадили.

И тут громко, на всю площадь перед кафе, посыпались разные имена, целую школу можно было собрать из этих имен, но это была не школа, а высший свет, мир дорогих блузок, черт-те каких штанов, нейлоновых рубашек по девять долларов штука, сигарет марки «Моррис» — у меня прямо голова кругом пошла, и я хотел отъехать, может, и отъехал бы, но я держал Анкин велосипед, боялся его оставить, боялся обратить на себя внимание, они бы уничтожили меня взглядами, я знал, что это все равно случится, но лишь бы не сейчас, не сейчас — и я торчал у столбика на свободном месте паркинга около автомобилей, сверкающих и чертовски дорогих, держал оба велосипеда за рули, как собак за сворки, так и стоял между ними, сам понемногу превращаясь не то в столбик, не то в собаку.