— Я ведь ее не просто так отпустил, — сообщил я ему, — а успел прилепить Хьюго «жучка», вернее, маячок. Теперь мы сможем отслеживать, где он, и соблюдет ли Пери свою часть уговора.

— Вот как. Прекрасно, — ровным голосом ответил Чешир.

Правда, я не уточнил, что сигналы этого маячка смогу ловить только тогда, когда Пери войдет в зону покрытия сети. Пусть Чешир считает, будто я теперь всегда буду в курсе, где она. Так оно и лучше, и мне будет спокойнее — не только за малыша, но и за девочку.

Я исполнился надежд, что это расследование удастся закруглить быстро. Если все пойдет хорошо, к полудню в субботу Пери уже вернет Хьюго домой, а к вечеру я допишу отчет и получу остаток гонорара. Жизнь Чешира пойдет дальше по гладко накатанной колее. И вообще — если браться только за морально-безупречные дела, с голодухи помереть недолго.

Хенрику я смог дозвониться только когда въехал в Красную зону. Буря к этому времени поутихла, но еще не улеглась.

— У меня для тебя новости, приятель, — начал я, глядя, как разматывается впереди мокрая темная лента шоссе.

— Что, передаешь расследование нам? — живо откликнулся тот.

— Не понадобилось. Я отыскал Пери. Ребенок жив-здоров, она вернет его родителям. Но девочка здорово напугалась: говорит, в самое утро побега нашла в Соленой бухте труп другой няни, некой Луизы Перрос. Тоже крылатой. Конечно, это еще ничего не значит, та бедняжка могла просто упасть с высоты, мало ли, крылья подвели. Но я бы на твоем месте все-таки копнул, в чем там дело. По-моему, нам надо глянуть картотеку агентства «Ангелочки», что-то они там намухлевали и…

— Нам?! — резко переспросил Хенрик. — Какие такие мы? Мы не обязаны делать ничего подобного.

— Но ведь Пери — свидетельница…

Он оборвал меня:

— Ну, знаешь ли, это тебя уже занесло! Привози ее, пусть пишет заявление. Когда сможем, наведаемся в бухту. А твою работу я за тебя делать не буду. Заруби себе на носу.

Впереди, в прорыве между темными тучами, засияло закатное небо. Автомобиль прерывисто запищал, сообщая, что мы вернулись в черту города. Окраины, погруженные в темноту, остались позади.

В тот вечер я должен был забрать сына, но опоздал; мало того, что долго добирался с Окраин до Города, так меня еще и задержали на въезде в жилой комплекс «Серебряные пальмы», обиталище Лили и ее Ричарда. Впрочем, немудрено, что мой вид насторожил охрану: мокрая, забрызганная грязью машина, а в ней — такой же мокрый, забрызганный грязью водитель. Подозрительнее некуда и сущее безобразие. Примерно это и сказала Лили, когда я подкатил к их шикарному дому. Ее пристальный взгляд внимательно обежал меня с головы до ног, ничего не упустив: Лили заметила и ссадины на щеке, и слипшиеся от крови волосы, и изгвазданную одежду. (Образцы грязи я поневоле собрал по всем Окраинам — и с помоек Венеции прихватил, и с фермы «Совиный ручей»). Лили спускалась мне навстречу с крыльца, готовая посадить Томаса на детское сиденье, но, присмотревшись, закатила концерт и попробовала отыграть назад — мол, она не может отпустить ребенка с папашей на машине, когда папаша и машина в таком виде. Но мне удалось одержать победу: я быстренько сообщил, что договорился о консультации с доктором Руоконен и что всерьез обдумываю ее «проект» (именно так я выразился), как превратить Томаса в летателя.

Стоило мне произнести эти слова, и я понял: так оно и есть, потому что сейчас, под свежим и болезненным, как ссадина, впечатлением от поездки на Окраины мне стало казаться: Лили права, лучше и правда сделать все, чтобы Томас поднялся в этой жизни как можно выше. Во всех смыслах. Чтобы не соприкасался с низшими слоями общества. Но я твердо решил, что не позволю Лили заразить меня своим слепым фанатизмом и не доверю сына врачам наобум. Сначала выспрошу у Руоконен, что за процедуры они применяют, разберусь во всем досконально, а уж потом приму решение.

Да, не такой мечталась мне встреча с Томасом! Я рано встал, страшно вымотался за день, особенно на обратном пути, — только оставшись без Таджа, понял, какого бесценного помощника потерял. С непривычки вести машину вручную, да еще в грозу, оказалось тяжело. На скверных разбитых дорогах Окраин самому сидеть за рулем — сплошное мучение, а лавировать в запутанном лабиринте городских развязок — тем более.

Едва добравшись до дома, я напустил Томасу ванну — пусть набирается, а сам с наслаждением содрал мокрую грязную одежду и быстренько принял душ. Томаса положительно заворожил Плюш. Я так и думал. Сын не отходил от карликового льва ни на шаг, затискать не затискал, но по незнанию гладил против шерсти, так что Плюш ретировался в шкаф и там затаился.

Я усадил Томаса в ванну, и он принялся увлеченно гонять по воде любимую игрушку — светящуюся медузу. Отпускаешь такую — она лениво дрейфует к краешку ванны и там зависает в воде, ни дать ни взять фиолетовая луна над послушным домашним морем. Я стоял у зеркала и смазывал ссадины на физиономии, и видел в зеркало, как Томас с упоением плещется и дудит в воде.

— Я наплавался, — объявил сын. Я наклонился, чтобы выдернуть затычку и спустить из ванны воду.

— Я сам! — закричал он, как кричат только в три с небольшим года, когда кто-то взрослый сомневается в твоем могуществе и самостоятельности. — Сам выдерну!

— Хорошо, Том, — согласился я. — Давай, тяни сам!

Все еще надутый от обиды, Томас пошарил под водой, нащупал затычку, выдернул. В зеленых глазищах стояли сердитые слезы. Тем временем я снял с вешалки его махровое полотенце с капюшоном.

Разлука с Томасом далась мне нелегко, и тяжелее всего было то, что теперь я не поспевал за ним, никак не мог угнаться, — он так быстро менялся, пока мы не виделись. Я не о том, что сын стремительно рос и взрослел, это само собой. Просто я не мог уследить, какие у него завелись церемонии и ритуалы, а у маленького ребенка все они причудливы и необъяснимы, но главное — священны и незыблемы, он упорно цепляется за каждую повседневную мелочь своей маленькой жизни. И тут как с правонарушениями: неведение — это не оправдание, не знал — все равно выходишь виноват. Да и ритуалы у Томаса постоянно обновлялись.

— Папа, сколько у тебя работы в этом мире, — на удивление кстати высказался Том, когда я вынимал его из ванны и закутывал в полотенце. Он с любопытством потрогал царапину у меня на виске.

Потом я отнес его на постель и принялся вытирать, то и дело щекоча и целуя в щеку. Томас хихикал и ерзал. Щеки у него были нежнее лепестков. Пахло от него свежим печеньем, как от всех маленьких. Я с горечью подумал: сколько еще мне суждено радоваться близости сына, вот так обнимать и целовать его? Чистейшее, ни с чем не сравнимое счастье и радость, только родители молчат об этом, и не потому, что тут что-нибудь противозаконное, просто переживания эти слишком личные, интимные, и слишком глубокие. Другие родители поймут меня с полуслова, им и объяснять не надо, а у кого детей нет — сколько ни рассказывай, все равно им не понять, еще и истолкуют неверно. Для них трепетать от прикосновения к телу другого человека — это непременно связано с любовными утехами, непременно эротика.

Томас провел ладошкой по моему небритому подбородку.

— Ты такой колючий-колючий, — заметил он.

Пока я купал и вытирал сына, а потом кормил его ужином, меня неотвязно преследовали мысли о Пери и обо всей этой истории, и она представала в еще более мрачном свете. Бедная девочка, бедная девочка! Что за бессердечные твари эти Чеширы! Как она влипла! Ее ребенка — и ей не отдают, а хотят сбагрить неведомо куда! Если уж я так переживал насчет Томаса, изводился, что мы с Лили и Ричардом дергаем его туда-сюда и совсем замучили, то каково ей? Томас ведь, по крайней мере, нужен нам, он просто нарасхват, оттого и такие сложности.

— Папа, расскажи, как я великан и ем деревья! — потребовал Томас.

Эту игру я неосмотрительно сочинил, чтобы уговорить его есть брокколи, и теперь Том каждый раз требовал повторить ее на бис. Игра была проще простого: великан Том нависал над тарелкой, а деревья ужасно боялись, что он их слопает и в ужасе переговаривались между собой на разные голоса (я то пищал, то басил).