– Напрасно, – покачал головой Сомов, – здесь может случиться все, что бывает на берегу. Только там вы стоите на земле и в окружении коллег, а здесь под вами океан и больше ни одного хирурга на тысячу миль вокруг…

Без пяти девять хлопнула дверь, послышался смех в коридоре и в амбулаторию вошли сестры. Впереди вприпрыжку, с конфетой за щекой – Тоня, за ней на голову выше – Вера с раскрасневшимся лицом. Увидев врачей, они присмирели, надели белые халаты и чинно уселись в своем углу.

Больных пока не было – экипаж здоров, а пассажиры появятся только в Роттердаме. Выкурив обязательную трубку, Василий Федотович начал копаться в электрокардиографе. Шевцов углубился в инструкции к – наркозному аппарату, УВЧ, диадинамику, рентгеновскому аппарату. Он торопился вникнуть сразу во все, пока есть время. А вдруг случится какое-нибудь ЧП?

– Вера, – вдруг звал он операционную медсестру. – А набор для трепанации черепа у нас есть?

– Есть, Виктор Андреевич, – солидно поблескивая очками, отвечала Вера. – У нас все есть.

– Тоня! – Тут же тревожно оборачивался Шевцов к склонившейся над наркозным аппаратом девушке. – У нас фторотан есть?

– Конечно, есть! – округляя глаза, успокаивала его Тоня. – У нас все есть.

Иногда главному врачу начинало казаться, что он у себя в больнице, на отделении, за обычной работой. Тогда он отрывался от бумаг, подходил к иллюминатору и удивленно смотрел на пенистые волны, бегущие мимо борта, на зыбкую линию горизонта и чаек, неподвижно висящих рядом с теплоходом.

За работой и заботами незаметно подходит время обеда. Приемы пищи в кают-компании становятся все церемоннее, как ритуальные трапезы. Шевцову никак не наесться досыта – боится, а вдруг тем самым нарушит какую-нибудь неизвестную ему традицию? Вообще, есть и спать хочется все время – как новобранцу в армии. А вечерами по-прежнему мучает одиночество. После ужина он предоставлен самому себе. Василий Федотович, чуть стемнеет, ложится спать. У новых друзей дни и ночи расписаны по вахтам, и только он один как неприкаянный бродит по судну -ищет себе занятие, донимает Дим Димыча осмотрами и проверками. После привычной нагрузки на берегу не хватает настоящего дела: операций, срочных вызовов, обходов и перевязок, споров на утренних конференциях. И еще, неожиданно и остро, – глаз жены, домашнего уюта, бесконечных "почему" дочери.

На переборке в его каюте висит расписание обязанностей главного врача. Все просто и лаконично. Общесудовая тревога. Он герметизирует свою каюту, надевает спасательный жилет и следует в госпиталь, где развертывает пост медицинской помощи и "борется за живучесть судна на своем объекте…".

Ниже – тревоги по борьбе с огнем при пожаре, с водой при пробоине в борту, по отражению атаки атомным, химическим или бактериологическим оружием. Наконец, шлюпочная тревога. С санитарной сумкой он садится в шлюпку № 1 и – прощай, "Садко"! – покидает судно…

Все расписано, как по нотам. Все тревоги предусмотрены. Кроме одной, которая мучает его, – тревоги одиночества, оторванности от дома. Его словно выдернули с корнем из родной земли и бросили в эту железную коробку…

Над расписанием Виктор повесил семейный портрет: он, с женой и дочь. Рядом, немного поколебавшись, фотокарточку жены – ту, самую удачную: положив подбородок на руки, чуть исподлобья смотрела на него Настя.

– Уезжай, нам надо расстаться… – сказала она перед отъездом.

Виктор посмотрел на фотографию, и ему вдруг захотелось смягчить эти слова, оправдать ее. Но он не мог. Мешала живая еще обида, шершавой занозой засевшая в груди. Надо было уехать, чтобы все зачеркнуть, забыть, послать к черту…

"Любит – не любит"… -загадали с фотокарточки глаза Насти.

"Любят женщин, с которыми становится легче", – сердито ответил он.

"Значит, тебе нужна любовь удобная, теплая, как домашний халат, да? Приходишь домой и набрасываешь на плечи…"

"Разве я не любил тебя?"

"Да… В свободное от работы время".

"Это неправда! У меня не было свободного от работы времени. У хирургов не бывает – ты знаешь".

"Я знаю. Чтобы полюбить человека, тебе нужно сначала его разрезать. А я не удостоилась…"

"Твое счастье…"

"Счастье? А ты знаешь, что это такое?"

"Не знаю. Я не специалист".

"А помнишь… однажды осенью мы гуляли в парке. Было холодно, ветрено. А потом ты нашел скамейку в затишье. Мы сели на нее, и сразу ветер пропал куда-то, и выглянуло солнце. И вдруг стало так тепло, хорошо, как никогда не было…"

"И ты засмеялась и сказала: "Может быть, вот это и есть счастье?"

"Да…"

"А помнишь, мы ездили в Таллин? Белые ночи, кафе, мы сидели вдвоем у открытого окна…"

"А ветер выгибал тяжелую портьеру, и она медленно так гладила меня по руке – от локтя до пальцев. Ты еще сказал, что ревнуешь меня к ветру… А потом, – она засмеялась, – мы пошли на ночное варьете. И в конце представления вышла певица в ужасном декольте. Она ходила с микрофоном по залу, пела, а потом подошла к нашему столику и села рядом с тобой на свободный стул".

"Ну-у, может быть, у них так принято? И потом, наш столик был рядом со сценой…"

"Знаешь, это уж слишком!"

"Да я-то тут при чем?"

"Нужно было отодвинуть стул!"

"Чтобы она села на пол?"

"Это меня не касается! И вообще, почему она подсела именно к тебе?!"

"Ты опять начинаешь ссориться?"

"Да-а… У меня тогда очень болела голова… А когда мы вернулись в гостиницу, ты загипнотизировал меня".

"Ничего подобного!"

"Да! Ты говорил, я помню, что у меня разглаживается лоб, веки тяжелеют и я не сержусь на тебя…"

"Идиот! Олигофрен! Имбецил! – ругал себя Шевцов, глядя в иллюминатор. – Боже, что я городил, какую чушь нес! Прав, не прав – какой в этом смысл? Прав тот, кто любит. И кто любит больше, тот больше прав…"

Мужчины не могут любить больше, потому что они трусливы. Свою трусость они называют гордостью.

Взгляд Шевцова вернулся к двухлетней Майе. Она сидела, удобно устроившись между отцом и матерью – двумя опорами ее мира.

"Она не знает, – подумал Виктор, – ее опоры шатаются, столпы рушатся… Или знает? Чувствует?"

"Хоть бы покачало, что ли?" – Он подошел к иллюминатору.

Когда качает, на душе становится легче – вроде чем-то занят.

"Садко" пересек Балтику, прошел Каттегат и Скагеррак и вышел в штормовое Северное море. В кают-компании смочили скатерти, чтобы со стола не летели тарелки. В обед по случаю качки подали супницы с кислыми щами, налитыми только до половины. Рядом с Шевцовым чинно сидела администратор Лариса, правая рука Дим Димыча; напротив по всем правилам английского этикета красиво и аппетитно ел щи Евгений Васильевич, старший пассажирский. Даже завидно… Со всеми предосторожностями Шевцов зачерпнул половник, но тут судно поднялось на крутую волну. Проклятая поварешка в его руке стрелой взлетела вверх, потом вдруг отяжелела и рванулась вниз, как налитая ртутью. Тяжелый половник с грохотом ударился об стол. Жирные щи брызнули на скатерть, на белоснежную рубашку старшего пассажирского.

Шевцов замер, красный от смущения, пот проступил на лбу. Но никто не улыбнулся и не проронил ни слова. Словно ничего не случилось, Евгений Васильевич молча ушел переодеться. Виктор тревожно скосил глаза на Ларису. Лариса сидела невозмутимо, скромно опустив глаза, и только родинка на ее щеке подозрительно вздрагивала.

Доктор просидел половину обеда, прежде чём решился во второй раз взяться за половник и налить себе полтарелки щей. Но проклятые щи и в тарелке не утихомирились, в них пробудились стихийные силы – сродни шторму вокруг судна.