На дне оврага раскинулись табором минометчики. Из-за серых заиндевелых кустов торчат заткнутые ветошью зеленые стволы. Под кустами в беспорядке разбросаны ящики с минами. Еще дальше, в самой котловине распадка, виднеются пятнистые кузова машин. А вокруг блиндажа уже настоящая толкучка — все буквально запружено грузовиками, повозками, расположившимися на отдых солдатами.
Кохов встречает меня преувеличенно весело — острит, улыбается, шутит.
— Вот, товарищ майор, смотрите, как штык явился, а вы говорили «отсутствие дисциплины».
Командир батальона, к которому обращается Кохов, поглядывает на часы и, запустив пальцы в свою седую шевелюру, ворчит, растягивая слова.
— Виноват я. Виноват. Ошибся в твоих подчиненных…
— Ну, докладывай, какие претензии у Грибана?
— Не хватает огурцов, осколочных снарядов…
— А я, между прочим, знаю, что такое огурцы. Ты меня не учи. Смотри, майор, яйца курицу учат. Дает ефрейтор! — И Кохов заливается безобидным смехом, который меня нисколько не задевает. Вдруг вспоминаю зачем пришел.
— Товарищ капитан, вас вызывает на высотку командир полка.
Веселость с Кохова слетает мгновенно. Он смотрит на меня с удивлением и настороженностью. И сразу забрасывает вопросами:
— Что же ты молчишь? Как он туда попал?
— Пришел сегодня вместе с майором Усатым и капитаном Петровым.
— Как пришел?!
— Пешком.
— А мне почему ничего не сказали?
— Не знаю…
— Начальство не докладывает, что собирается делать, — улыбается майор и грохочет своим басовитым добродушным хохотком.
…На обратном пути Кохов подробно расспрашивает, о чем говорили полковник с Грибаном, что нового произошло за последние сутки на батарее и у саперов, и я охотно, с готовностью отвечаю. Я с удовольствием поддерживаю шутливый тон, на который Кохов переходит снова, и начинаю думать, что капитан не такой уж плохой человек, каким сделало его мое воображение.
Еще никогда не подходил я к высотке с таким приподнятым настроением. Во-первых, я шагаю по этому противному, надоевшему полю последний раз. А во-вторых, к нам пришло подкрепление. Не сегодня-завтра мы обрушим на немцев бронированный кулак и двинемся вперед, далеко-далеко на запад. Меня радуют бесконечные следы танков и тягачей, тут и там перечеркнувшие «смысловскую» тропинку. Лесенками распластавшиеся по полю ленты рубленой земли и снега тянутся к самому подножью нашей высотки. Радует и необычное оживление, которое царит вокруг: в каждой балочке, в кустарнике, в лесу — всюду копошатся солдаты, стоят машины, разукрашенные бело-серыми маскировочными пятнами.
Командир полка встречает нас холодно. Он ни о чем не спрашивает Кохова. Указывая ему на вершину высотки, Демин приказывает:
— Оборудуйте мне командный пункт. Вон там. Себе сделайте НП в другом месте. Установите постоянное наблюдение за противником и обо всем замеченном докладывайте мне.
Кохов стоит перед полковником, подавшись вперед, преданно заглядывая в глаза, при каждом удобном случае повторяя «есть!». Потом он круто поворачивается на каблуках. Поворот у него получается красивый. Так же лихо он делает три первых шага и направляется к окопу, из которого капустным кочаном торчит голова Зуйкова.
Я предчувствую, что будет дальше. Получив приказ от полковника, капитан то же самое прикажет Смыслову. А Юрка прикажет мне. На передовой все клинья сходятся на ефрейторах и рядовых. И приказ командира полка в конце концов придется выполнять нам с Зуйковым. Именно мы будем рыть окоп там, где понравится Кохову. А потом Смыслов торжественно отрапортует капитану об успешном выполнении приказа. Полковнику об этом доложит Кохов, как будто он оборудовал НП своими руками. У ефрейтора тут единственное утешение — он тоже может стать капитаном и генералом…
И в самом деле, процедура, которую нарисовало мое воображение, начинает разыгрываться как по нотам.
К землянке с недовольным видом подходит Зуйков.
— Дорохова и Смыслова вызывает Кохов, — говорит он, обращаясь почему-то не к нам, а к капитану Петрову. Но Петров никого не слушает. Он сосредоточенно разглядывает в бинокль виднеющуюся на горизонте деревушку и не обращает на нас никакого внимания.
Вася умоляюще смотрит на Юрку. Приказать ему он не может. Поэтому просит:
— Кохов вызывает. Пойдемте…
— Зачем мы ему понадобились? — хмурится Смыслов.
— Разве не знаешь? Окоп будем рыть.
— Для него? Персональный? Пусть сам себе роет. Я не пойду. — Юрка подходит вплотную к Зуйкову. — Ты скажи, что нас нет. Не нашел. Испарились мы, понял?
— Это я понял. А окоп мне одному, что ли, рыть?
Доводы у Зуйкова веские. Если мы не пойдем, ему действительно придется всю ночь в одиночку долбить мерзлую землю. Это мы понимаем. И из солидарности к Васе соглашаемся отправиться к Кохову. Но нас останавливает голос Петрова:
— Смыслов, встречай пополнение! Смотри, кто идет…
Оглядываемся и не верим своим глазам. Прямо к нам шагают все наши разведчики и радисты — Журавлев, Байсинов, Карпов, Семенов, Паньшин… В новеньких шинелях и шапках, чистые, побритые. Они обнимают Юрку, тискают руки мне и Зуйкову. Я радуюсь и смеюсь, и в то же время боюсь, как бы они не запачкались о наши грязные, заскорузлые шинели.
Шуткам и смеху, кажется, нет предела. Но это длится недолго.
— Где схоронили Петю? — тихо спрашивает Журавлев. Он спрашивает о Бубнове. А что ему можно ответить?!
Юрка виновато и растерянно глядит на друзей и вдруг стаскивает с себя шапку, рывком прижимает ее к лицу.
Видимо, расслабился Юрка. Оттаяло его сердце от радости, от встречи с друзьями, от приятных вестей. Оттого, что для нас все кончается, и кончается хорошо.
Правильно говорил капитан Петров: на передовой главное — не расслабляться, в любом деле всегда быть собранным. Это закон фронтовой жизни. А Юрка нарушил этот закон. И плачет. Первый раз вижу на его лице слезы. И мне тоже сдавливает горло. Отворачиваюсь в сторону, и в глазах у меня танцует, подпрыгивает и расплывается приближающаяся фигура Кохова.
До свиданья, Кохов!
Пожалуй, самое худшее, что может быть на передовой — лежать в лесу под непрерывным артиллерийским обстрелом. Треск разрывов, свист и клекот осколков, шуршанье падающих срезанных кустов выматывают душу. А главное — здесь не укроешься даже в самой глубокой щели. Снаряды рвутся в кронах деревьев, и осколки, разбрасывая щепу, с противным визгом вгрызаются в землю. Кто знает, может быть, следующий снаряд разорвется над головой. И тогда… Тогда наверняка пригвоздит тебя кусок стали к мягкой подстилке из гнилых перепревших листьев. Так и останешься тут лежать в вырытой для себя могиле.
Мы все глубже вгрызаемся в землю. А толку от этого мало. Самый глубокий окоп был у помкомвзвода старшины Шестакова. И его не пощадили осколки. Раненый, он нашел в себе силы выбраться из щели наверх. И тут же у бруствера опустился на землю с побелевшим, перекошенным от боли лицом. Мы с трудом стащили с него шинель. Приподняли рубашку. Из двух черных венчиков выбивалась кровь.
— Ничего… Ребра целы… Выживем… — выдавил старшина, прищурив пепельные веки и тоскливо глядя на Юрку, разрывающего индивидуальный пакет.
…Надрывно, все время на одной ноте стонет ефрейтор Яценко. Ему раздробило бедро… Он прибыл в полк в один день со мной и стал ординарцем у Демина. Неотлучной тенью, нога в ногу, ходил он всюду за командиром полка. «За спиной полковника, как за горой. Всю войну прокантуется», — говорил про него Юрка. Смыслов впервые оказался плохим пророком. Свеженькая, лоснящаяся шинель Яценко, не успевшая пропитаться фронтовыми запахами, намокла, стала бурой от запекшейся крови. Когда Яценко укладывали на плащ-палатку, он продолжал стонать, не открывая глаз. И стон его, похожий на всхлипывания, был пронизан отчаянием и болью…
Полковник теперь ходит один. Он не прячется от осколков. К ним он относится, как пасечник к пчелам — не обращая на их жужжание никакого внимания. Сейчас он присел у штабной самоходки и вместе с Петровым колдует над картой. На полураздетого Шестакова, у которого из-под разорванной гимнастерки белеют бинты, он смотрит хмурым тяжелым взглядом и коротко приказывает эвакуировать раненых в тыл.