Изменить стиль страницы

Но как ни то, а Зелимхан — полагаю, вполне симпатичный человек — встал против местных властей и тех из своих соплеменников и односельчан, кто с местными властями сотрудничал. Он убил несколько довольно высокопоставленных чинов, искусно на протяжении многих лет обходил ловушки и даже написал несколько писем вплоть до правительства, в которых объяснял суть своего поведения. Власти в бессилии его поймать прибегли к самому гнусному методу. Они взялись терроризировать безвинное местное население с тем, чтобы вызвать у того злобу по отношению к Зелимхану, и много в том преуспели. И Зелимхан в конце концов остался в одиночестве и был убит в бою против большого отряда преследователей.

— Думаю, ты знаешь, о ком я говорю? — спросил меня этот некто.

— Да, — сказал я.

— Хорошо иметь дело с академическими офицерами. У них все по науке, по книгам и чертежам. Скажи честно, ты ведь верил, что аул твой, и не удосужился дать себе отчет в том, что кто-то может воевать против тебя, не останавливаясь ни перед чем?

Я смолчал. Мне только всплыл офицер из отдела генерал-квартирмейстера, рекомендовавший нам нечто подобное.

— Верил? — переспросил этот некто и в превосходстве перевел свои слова старшинам.

Мехмед-оглу заулыбался. А два других неопределенно дернули плечами, обозначили, что, мол, приняли к сведению.

— Ну так вот, — сказал мне этот некто. — Я родом чеченец. Но родился я в Турции. Надо полагать, ты знаешь, по чьей вине мой народ вынужден был покинуть родину. И эту войну я помню всю жизнь. Скажи, ты помнишь свое детство, капитан? Явно оно было счастливым, прошло в какой-нибудь деревеньке на берегу какой-нибудь вашей реки с пароходами. Дом ваш был если и не полной чашей, то был полон любви к тебе. И тебе не было нужды узнать такое чувство, как тоска по ком-то — разве что только по какой-нибудь очаровательной дочке соседа или друга твоего отца, когда проснулись первые твои чувства. Я же с этой тоской родился, с тоской по родине, которую никогда не видел, а сразу же видел чужую страну и узкие высокие камни на могилах моих родственников, безвременно ушедших от той же тоски по родине. Они лесом стояли — эти камни. И отец вел меня по этому лесу за руку. Вот здесь, говорил, лежит твой дед, здесь лежит твой дядя по этой линии, а здесь дядя по этой линии, здесь еще дед, здесь двоюродный дед, здесь двоюродный брат, умерший совсем младенцем. И не было конца этому перечислению, не было конца этому лесу из узких высоких камней. Вечером он с крыши нашего дома, держа меня за руку, долго смотрел в темнеющую дымку сухих безлесых гор и говорил, что далеко за ними — наша родина. Горы там зеленые и тенистые, луга сочные и ароматные, реки чистые и прохладные. Там, на родине, все, кто сейчас лежит в лесу с деревьями из узких высоких камней, были сильными, стройными воинами, любили стройных красивых женщин, и от той любви рождались хорошие, не тоскующие дети. С самой той поры в меня вселилось представление о том, что моя родина Чечня — это лес из узких высоких камней, под которыми лежат все наши люди, все чеченцы. А та зеленая, тенистая и чистая родина Чечня находится на небе. На земле — лес из узких высоких камней, а на небе за дымкой после вечерней молитвы — зеленая, тенистая, чистая родина. Скажи, капитан, если я и не угадал про твое детство, оно все равно не было похожим на мое.

Я едва держался, чтобы не упасть, и конечно, смолчал. А он продолжил свое.

— И я поставил себе целью, — продолжил он, — я поставил себе целью мстить вам, русским, вашей империи, вашему богу, с виду ягненку, а по сути лютому зверю. Ты ждешь, капитан, что я произнесу слово “волку”. Нет. Волк сильный, умный, честный и открытый зверь. А вы слабые, неумные, продажные и беспощадные твари. У моего отца было достаточно средств, чтобы я смог поехать учиться в Россию, в ваш жуткий и злобный Питер. Я выучился, вот видишь знак, — он показал на знак какого-то учебного заведения под карманом френча, на который я до сего просто не обращал внимания, — я выучился, а потом уехал в Германию учиться другому, учиться тому, как воевать против вас, как мстить вам. К сожалению, я не успел к Зелимхану Харачоевскому. Но я стал ему побратимом, я взял себе его имя. Я и мои люди вместе с ним подняли бы народ на войну с вами. Но я не успел. Зато я поднял народ на войну с вами здесь.

Мне не было сил отвечать ему. Я едва держался, чтобы не упасть. Потому я сказал, показывая на старшин:

— Мне их жалко. — Я так сказал, а потом прибавил: — А тебя мне жалко больше всех.

Трудно сказать, отчего, но мне в самом деле стало его жалко.

— Не повторяй глупостей своего бога. Это не ново и не умно! — сморщился этот некто, взявший имя Зелимхана. — Тебе не может быть сейчас кого-то жалко, кроме себя. И ваш бог, как у вас там, взалкал своему отцу, когда повис на кресте.

— Мне вас жалко! — упрямо сказал я.

— Ну хватит! — озлобился Зелимхан. — У тебя выбор: или приказывай своим сложить оружие, или сдохнешь, как вон тот!

Зелимхан махнул в сторону шелковицы, под которой вчера “она” с сестрами теребила шерсть. Челядь Зелимхана послушно расступилась, кто-то выставил факел, и я увидел под шелковицей Иззет-агу. Он стоял с широко раскинутыми руками и страшно вперед, словно изображал большую птицу. Я не сразу догадался, что он распят на привязанной к шелковице перекладине.

Под языком у меня стало столь морозно, что проще бы сказать словами “он отнялся”. “Вот она!” — подумал я враз о смерти, о войне и о “ней”, о моей Ражите.

Чтобы не показать своего смертного страха, я спросил старшин снова, не стыдно ли им, а потом обернулся к Зелимхану и потребовал, чтобы он пропустил меня к Иззет-аге.

Зелимхан сперва как бы взвесил, выгодно ли ему, и небрежно махнул пропустить.

Я подошел к Иззет-аге и ничего не нашел сказать. А он будто почуял меня. Он поднял разбитую и уже безжизненную голову. Я позвал Махару. Его пропустили. Что сказать, я не знал. И я попросил у него прощения.

— Скажи, — велел я Махаре. — Скажи, что я, русский офицер, прошу у него прощения.

Махара сказал. Иззет-ага ничуть не переменился.

— Скажи, то есть спроси, где “она”? — велел я Махаре и тотчас поправился, посчитав свой вопрос только о “ней” бесчестным. — Спроси, успел ли он отправить семью?

Иззет-ага, верно от имени дочери, очнулся, поднял голову, шевельнул губами, но взгляда на мне уже не мог остановить. Тяжело, из самой груди, тоже разбитой, он сквозь кровь проклокотал, и Махара перевел:

— Он говорит: останься живым и спаси!

— Они здесь? — снова ледяным языком спросил я, а следом испугался своих слов — ведь Зелимхан если не придумал, то сейчас, после моих слов, может придумать их убить.

— Да, — сказал тихо я Иззет-аге, перекрестился и поклонился, сколько смог. И я очень боялся, что на это Иззет-ага снова скажет свои слова о семье, а Зелимхан от его слов придумает их убить.

— Изменника я покарал. С тобой говорить бесполезно, — сказал Зелимхан. — Переводчик нам не нужен. Тем более что он грозил заставить плакать мою мать. Еще материться не научился, а уже грозится!

Зелимхан брезгливо отмахнул пальцами, будто стряхнул с них грязную воду. Шесть четников навалились на Махару. Я и не понял — зачем и что они. А они сбили его с ног. Он, уже на коленях, вырвался от них, согнулся, свернулся в клубок, как сворачивается еж. На него снова навалились вшестером — пятеро в стремлении развернуть его, задрать ему голову, а один, шестой, ожидая с кинжалом. Я не поверил. Я никогда не видел, чтобы шестеро хотели убить одного. Я не поверил. Но то чувство, которое заставляло меня держаться и не упасть во время излияний Зелимхана, сейчас заставило меня взять со стола мою шашку — ведь в бою плохое, но быстрое решение лучше потери времени в поисках решения хорошего.

Схватить шашку у меня не было сил. Я взял ее в левую руку. Я встал. Мне осталось дотянуться до того, кто ждал с кинжалом горла Махары. Однако за мной чутко следили. Меня опять ударили сзади по ногам. Они играли со мной. Не знаю, какие у них были представления о русском офицере, — возможно, на уровне представлений, вдолбленных Зелимхану германскими инструкторами, представлений для нас оскорбительных, хотя частью и обоснованных, мной по отношению к некоторым из нашей среды разделяемых — и я о том как-то уже сказал. Но я сам был здесь ни при чем. Ведь я готовил себя к военной службе. Потому после их удара сзади я, конечно, упал, но шашку при себе сохранил. А они, явно не оценив этого, возможно, не заметив в рассветной мгле, над падением моим засмеялись. Я же упал, ткнулся лицом в камни мощеного двора, что для меня уже не имело никакого значения — одной болью меньше, одной больше. Я упал, ткнулся лицом в камни. Но я сгруппировался и остатком силы сделал снизу выпад к ближайшему четнику, к сожалению, не к тому, кто ждал с кинжалом горла Махары. Я увидел, как шашка вошла ему под пояс, утыканный патронами. Она вошла глубоко и мягко, гораздо мягче, чем в чучело.