— Ваня! — крикнула Женя.
— Не терплю, — повторил он — понятно?
Антонина поднялась. Секунду она молчала, волнение мешало ей говорить. Потом она взглянула на Сидорова: он стоял, склонив голову набок, и улыбался широкой, веселой и какой-то ожидающей улыбкой.
— Ну? — сказал он.
Она молчала — растерянная, злая.
— Держу пари, — сказал он, — что знаю, о чем вы без меня стрекотали. Про ребенка, да? Как он там в животе? Как рожать? Да?
Он зажег спичку, закурил и ушел.
Утром, открыв незапертую дверь ванной, Антонина застала там Сидорова. Белая мыльная пена хлопьями скатывалась с его плеч в фаянсовый умывальник. Он фыркал и приплясывал от холода.
— Ну, куда ломитесь? — грубо сказал он. — Видишь, моюсь?
— Надо закрываться.
— Я в своей квартире.
Она захлопнула дверь, а он запел там во все горло:
Она поняла, что он нарочно дразнит ее, и решила не сдаваться. За чаем он читал газеты. Потом надел шлем, перчатки с раструбом и ушел. Через несколько минут под окнами заворчал мотоцикл.
Женя, улыбаясь, смотрела на Антонину.
— Зачем это он? — спросила Антонина. — Ведь я не дура, понимаю такие штуки. Вдруг говорит мне: моим полотенцем не вытирайтесь. Зачем?
— А вы обиделись?
— Вчера — да.
— А сегодня?
— Не знаю, — сказала Антонина, — не понимаю: ему действительно неприятно, что я у вас?
— Вряд ли. Но, понимаете ли, сидит в нем эта военная косточка. Он очень армию любит, уважает скупые чувства. Шумиха для него непереносима, болтовня, спектакли в жизни. Нелегкий он в таких делах. Но вы, пожалуйста, не огорчайтесь…
Через полчаса Антонина осталась в квартире только с Федей. Она хотела немного подождать, а потом поехать к себе на Петроградскую за необходимыми вещами и за документами. Ехать сейчас было страшновато. Пал Палыч мог еще не уйти из дому. Федя сначала бегал по комнатам, но быстро соскучился, завял и потребовал зайца, плиту и грузовик.
— Сейчас поедем, — сказала Антонина.
— Мне заяц нужен.
— Зачем?
— Нужен.
Она взяла сына за руку и пошла с ним в комнату Сидорова — ей было интересно, как живет этот человек. Комната была в одно большое окно, белая, вся в книжных полках. На столе лежало стекло — зеркальное, с отшлифованными краями. На подоконнике валялись слесарные инструменты и лежало старое седло от мотоцикла. Федя немедленно потребовал седло.
— Теперь ты его держи, — сказал он, — а я буду на нем ехать. Только ты держи крепко, а то я свалюсь. Ну-ка!
Она взяла стержень от седла в руки, и лицо ее приняло то покорное и спокойное выражение, которое бывает только у матерей, играющих с детьми. Федя кряхтя влез на седло, уцепился пальцами за переборку книжной полки и велел Антонине встряхивать.
— И трещи, — добавил он, — тогда уже мне не надо зайца. Ну-ка!
Он подпрыгнул на седле так, что оно чуть не вырвалось из рук Антонины, и отчаянно заверещал, изображая гудок.
— Мама! — вдруг решил он. — Мы это возьмем домой, да? Ты плохо умеешь встряхивать, а он будет встряхивать хорошо, да? Он это будет держать всегда и будет бегать с этим, да? Ты можешь бегать?
— Нет, ты очень тяжелый.
— Но я маленький, — умильно сказал Федя, — мама!
Она попыталась побежать, но стержень резал руки, и она чуть не уронила Федю вместе с седлом.
— Вот видишь, — разочарованно протянул Федя, — а он бы сейчас меня до потолка поднял… Пойдем домой!
… Ключ был у нее в кармане со вчерашнего вечера. Она открыла дверь и с бьющимся сердцем вошла в кухню. Кухня была пуста. Она медленно прошла к себе и, чувствуя робость перед заплаканной нянькой, которая сейчас же стала раздевать Федю, спросила, где Пал Палыч.
— Известно где, на работе.
— Вы Федю не раздевайте, — сказала Антонина, — мы сейчас опять уйдем.
— Полно вам!
Антонина молча рылась в шкафу. Руки не очень ее слушались, как нарочно, попадались не те вещи, которые были нужны. Она чувствовала, что нянька стоит сзади и смотрит на нее с осуждением, даже со злостью.
— Мама, мне жарко, — громко сказал Федя.
Он стоял возле двери, широко держа руки и подняв кверху розовое, сердитое личико.
— О господи! — вздохнула нянька.
Антонина принесла корзинку, открыла крышку и принялась складывать белье. Федя заплакал.
— Мне жарко, — капризно говорил он, — ну, разденьте же меня. Что это такое… Няня!
— Мама не велит, — сказала нянька и вышла из комнаты, хлопнув дверью.
Федя плакал все громче и громче. Его, конечно, можно и нужно было раздеть, но Антонина не делала этого из какого-то упрямства. Ей казалось, что если Федю раздеть, то уже будет не уйти. Он топал ногами и кричал так, что звенело в ушах, — она не оборачивалась. Тогда он выбежал в коридор и побежал на кухню, туда, где плакала нянька. Она обняла его, посадила на стул и, плача, стала стягивать с него рейтузы. Но его уже нельзя было успокоить простым исполнением того, что он хотел. С ним началась истерика, та особая детская истерика, которой никому, кроме матери, не остановить, которую прекращает только мать, прижав к своему телу ребенка так, чтобы он ничего не видел и ощущал только материнские руки, слышал только материнский голос, обонял только запах матери.
Но матери не было. Другое дело, если бы матери не было вообще дома, а ведь она была тут, в комнате, за дверью, и слышала, как он плачет. Мать не шла, не хотела идти — Федя ничего не понимал и задыхался от слез. Его уже нельзя было раздеть — он вырвался из нянькиных рук, старался что-то выговорить и не мог, сначала слезы лились из его глаз, потом вдруг перестали, он начал трястись, топать ногами, визжать, Антонина слышала все это и не выходила в кухню. Дрожащими руками она укладывала в корзину что-то, кажется вовсе не нужное ей, и шептала:
— Фединых простынок, наволочек, одеялец…
Как нарочно, попадалось все белье Пал Палыча — с метками из китайской прачечной. Метки были красные, как паутинки. Федя все кричал. На секунду ей показалось, что ноги у нее подламываются, — она услышала знакомый, властный и ласковый голос. Федя орал, потом стал тише, потом опять громче. Она узнала и шаги его, немного скользящую, упругую, еще молодую походку. Отворилась дверь, вошел Пал Палыч в пальто, в шляпе, с визжавшим Федей на руках.
— Возьми же его!
Она взяла сына и, как всегда бывает в таких случаях, прижав его к себе и почувствовав, как дрожит и содрогается его маленькое теплое тельце, сама чуть не разрыдалась. Федя опять вскрикнул и забился в ее руках, но она привычным, автоматическим почти жестом спрятала его лицо на своей щеке, и он сразу же стал затихать. Она отвернулась с ним к окну и начала ему рассказывать что-то бессмысленное про зайца, про ватрушку и про мышь Вострушку — одну из тех историй, которые рассказываются на ночь, когда ребенок засыпает… Она говорила с такой силой и нежностью, что Федя сразу перестал дрожать и попытался поднять личико, но она не дала, по опыту зная, что еще рано, а все говорила быстрым, горячим шепотом. Она ходила с ним взад и вперед возле окна и шептала до тех пор, пока он не переспросил что-то, уже не плача, а с любопытством. Но теперь она боялась его отпустить от себя, потому что у двери стоял Пал Палыч. Ей было страшно предстоящего разговора, и она все ходила и ходила с Федей на руках и все шептала ему.
Когда она наконец спустила его на пол и он увидел перед собой Пал Палыча (раньше, плача, Федя его не заметил), Федя тотчас же стал ему рассказывать о мотоцикле, на котором он якобы ездил.
Пал Палыч смотрел на него сверху, странно вытянув шею — он никогда раньше так не делал — и сложив за спиною руки.
— Ну? — резким голосом спросил он.
Федя опять стал ему говорить, но он отошел и крикнул Полину.
— Поиграйте с ним, — сказал он, кивнув на Федю, — и не лезьте сюда.