Изменить стиль страницы

Вошли Пал Палыч и Федя. И опять Антонина удивилась длинным рукам Пал Палыча. Его очки блестели, как зеркало. Федя нес зайца.

Антонина поднялась.

Нянька слабо охнула и вышла.

— Пойдем, Федя, — сказала Антонина и взяла в одну руку портплед, в другую корзину. — Иди вперед.

Федя пошел по коридору. Антонина выставила в коридор сначала корзину, потом портплед и оглянулась. Пал Палыч стоял посредине комнаты, сунув руки в карманы брюк. Он был без пиджака.

— Помочь вам? — торопливо спросил он. — Вам тяжело?

— Нет.

Он подошел к ней и взял ее за плечи. Ей показалось, что все лицо его дрожит, — это было так неприятно, что она отвела глаза.

— Помните, что я вас люблю и буду любить до самой моей смерти, — суетливо сказал он, — помните, я вас прошу.

— До свиданья, — сказала она, не глядя на него.

— Мама, — позвал Федя, — ну, мама!

На кухне в голос рыдала нянька.

Антонине казалось, что у нее отрываются руки, так было тяжело нести корзину и портплед. На углу Введенской и Большого, возле скверика, в котором столько раз она бывала с Федей, стояли извозчики.

— Сколько до Нерыдаевки? — спросила она.

— Двугривенный.

Ее тошнило, перед глазами летали серебряные мухи.

— У меня есть только пятнадцать, — сказала она и, чтобы показаться не жалкой, добавила: — Как дерете.

Извозчик согласился за пятнадцать.

17. Однако, характерец!

Она приехала, когда Женя только что вошла в квартиру. Извозчик внес вещи. В передней перегорела лампочка, и Женя сначала не видела лица Антонины, а потом даже ахнула.

— Что это такое? — говорила она. — Раздевайтесь скорее!

Антонина боялась, что Женя увидит кровь, и, оставив Федю Жене, побежала в ванную мыться. Это было очень трудно, волосы прилипли, кровь запеклась, и все там так присохло, что она чуть не заплакала, когда в рану ударила холодная струя воды. Главное, она ничего не видела там и только на ощупь чувствовала, что кожа лопнула и что все вокруг засохло, а сама рана сочится. Но все-таки она кое-как отмыла прилипшую кровь, зачесала волосы вниз, заколола шпильками и вышла в столовую с веселым лицом.

— Что это вы, — подозрительно спросила Женя, — голову мыли?

Антонина что-то соврала, но Женя близко к ней подошла и пытливо взглянула в ее широко открытые, возбужденные глаза…

— Врете вы, — сказала она.

— Нет.

— Валерьянки дать?

— Дайте.

Они пошли в спальню, и Женя накапала в рюмку валерьяны с бромом. Антонина выпила и поморщилась.

— Ну как, — спросила Женя, — благополучно?

— Вы про что?

— Про домашние дела.

— Все благополучно.

— Ну и хорошо.

— Давайте обед готовить, — предложила Антонина, — хотите?

— У меня не из чего.

— Картошка есть?

— Есть.

— А масло есть?

— Есть!

— Вот видите! Покажите мне все, что у вас есть.

— Пойдемте.

— Ужасно хочется что-нибудь делать. У меня сейчас такое состояние, такое…

Антонина не договорила и засмеялась.

— Суп сварим, — говорила она, осматривая в кухне Женины запасы, — суп из круп. Ладно? Картофельные котлеты под бешамелью. Грибов у вас нет?

— Нет.

Женя, улыбаясь, смотрела на Антонину.

— А морковки?

— Конечно же, нет. Вот корица есть.

— Подите вы с вашей корицей. Знаете что? Мы сейчас замечательную штуку устроим. Я ведь в еде все понимаю, — одно время только и делала, что ела. Давайте сюда терку. И ножик дайте. Да вообще покажите, где у вас что, надо же мне знать, раз я приживалка. Мясорубка у вас есть? Федя! — вдруг позвала она. — Ступай сюда, у нас весело.

Федя пришел с мотоциклетным седлом в руке, сосредоточенный и серьезный.

Антонина говорила очень много, почти тараторила, неожиданно смеялась, рассказывала, как надо организовывать хозяйство, объясняла всякие тонкости про еду, пела.

— Давайте петь вместе, — предложила она, — дуэтом. Хотите?

Они пели, чистили картошку, терли ее на терке, возились с электрической плиткой, которая почему-то не грела. Антонина болтала так много, что Женя начала подозрительно на нее поглядывать.

Позвонил Сидоров, сказал, что придет в одиннадцатом часу.

— А сейчас сколько?

— Девять! — крикнула Антонина из кухни.

— Так ты, пожалуйста, приходи есть домой, — крикнула Женя по телефону, — слышишь? Тоня целый обед смастерила. Из трех блюд.

Когда Женя вернулась в кухню, Антонина сидела на табурете почти без сознания. Ей было совсем дурно.

— Глупо, — говорила Женя, укладывая ее в постель. — Что глупо, то глупо. Просто стыдно за вас. У вас, может быть, череп проломан. Нельзя же, матушка, быть такой легкомысленной. Все-таки взрослый человек, мать. Ужасно глупо. Ну, лягте же как следует, я вам чулки сниму. Милая моя, у вас и колено разбито. Где это вас угораздило? Под автомобиль попали? К нам таких в травматологический институт возили. Нет уж, раздевайтесь, раздевайтесь до конца. Нечего дурака валять… И трусики снимите, и рубашку. Такая кожа чудесная — и так ободрать…

— Холодно, — ежась, бормотала Антонина.

— Ничего не холодно. Потерпите! Лягте-ка на живот. Батюшки, какие синяки! Ну-ка, голову посмотрим. Ничего, ничего, не шипите, не так уж больно. Терпимо, терпимо!

(Слово «терпимо» Женя позаимствовала из лексикона одного профессора-педиатра. Вся ее манера разговаривать с больными была тоже заимствованной, хоть она сама этого вовсе не замечала).

Кончив осматривать Антонину, Женя до подбородка укрыла ее одеялом и покачала головой.

— Вовсе вы не упали, — сказала, — и нечего врать.

— Упала.

— Врете.

— Я же вам объясняю. Упала на лестнице.

— Врете! И про лестницу врете. Впрочем, это ваше дело.

Она принесла ножницы, вату, бинт, мазь в баночке и велела Антонине сесть в постели.

— Выстригу вам немного волос, — сказала она, — хорошо?

— Хорошо.

— А вы не горюйте, даже если с лестницы упали. За одного битого двух небитых дают.

— Это тут ни при чем.

— Значит, другое при чем.

— Что?

— Милые бранятся, только тешатся.

— Ну как вам не стыдно, — сказала Антонина, — что вы, право!

Женя выстригла прядь волос и дала ее Антонине.

— Возьмите. У вас до сих пор ваш палантин хранится, вы мне рассказывали, помните?

— Да.

— Хранится?

— Да.

— Возьмите это тоже. Сувенир. Тоже вещь того же порядка. Как вы упали, ударились… Да?

— Хорошо, возьму.

— Теперь я вам промою. Будет немножко больно, но вы потерпите. Больно?

— Нет.

— А сейчас?

— Нет.

— Вот упрямая. А сейчас?

— Тоже нет.

— Однако характерец!

— Разве это плохо?

— Смотря в чем. Когда вы, например, в вечер свадьбы из-за одного упрямства доказывали мне, что счастливы…

— А вы поняли?

— Разумеется, поняла…

— И рассердились?

— Как вам сказать. Рассердиться, конечно, не рассердилась, просто было обидно…

— Простите меня.

— Ну вот, действительно! Есть что прощать. Подымите-ка голову, я бинт под шею пропущу. Он кольца на руке носит?

— Кто он?

— Пал Палыч.

— Носит. Перстень железный, старинный. Вообще носит. Но сегодня почему-то на нем перстня не было.

— Опять врете?

— Нисколько.

— А если бы он вас топором?

— Не знаю. Этого не может быть.

— Он добрый, да?

— Добрый.

— Оно и видно.

— Что видно?

— Ну вас, ей-богу, надоело. Или начистоту, или вовсе перестанем об этом говорить.

— Правда же, Женечка, он любит меня, и нельзя его за это судить. Он так несчастен, что не нам с вами…

— Погодите, вы еще наплачетесь от этого несчастного! Тут ведь дело не в его личном характере и не в его отрицательных или положительных качествах! Тут дело во всей этой усатой психологии. Понимаете?

— Понимаю.

— И слава богу. Раз понимаете, гоните его в шею, и никаких задушевных бесед. И не обещайте ему быть другом. В таких случаях с дружбой не получается. Хорошо?