— Ты думаешь?
— Лучше, если девушка в таком положении с одним кем-то.
— Черт его знает, может, твоя правда.
— А что Рогов? Ну, повезло человеку, ближнему завидовать грех.
— Ладно, пора снимать посты. Идем, Володька, теперь у нас жизнь веселее станет. Слышишь, а ведь валенки Рогов взял. Я капитану не стал говорить, пожалел.
— Отчего же ты пожалел?
— Не знаю. Бабка меня разозлила, несознательная старуха. Морозиться нам, в самом деле? Да и Рогов… говорит, для Веры взял. Я, говорит, бабке после войны сторицей верну за десять пар. Специально приеду и верну.
— Идем, светло уже совсем.
Они вышли, в помещении от дыма и мазутного чада начинали слезиться глаза; Почиван снял посты, и они все взвалили на плечи по полмешка крупы и пошли в снежные поля. Скворцов остановился, задерживая других, и сказал:
— Вы глядите, а, какие важные… Хороши!
С куста на куст по репейникам, густо торчавшим из снегов, красными пятнами перепархивали толстые, довольные снегири.
Рогов просился в разведку, но Трофимов по каким-то причинам придерживал его, и Рогову приходилось часто мерзнуть на постах; Трофимов расставил их в пяти, в десяти и даже в сорока километрах от зимовки; люди там жили неделями и больше; сменялись, возвращались на базу отряда веселые и счастливые, потому что на постах было трудно. И многие недовольно ругали Трофимова; пожалуй, действительно немцы еще не знали об отряде, и не стоило мучить людей, но Трофимов при первом же случае сухо запретил подобные разговоры и напомнил о трибунале. У него была опора из своих солдат, ядро отряда в двадцать три человека с жесткой военной дисциплиной, с неукоснительным «есть!», «я!», с беспрекословным и безоглядным подчинением любому слову Трофимова, и это уж с самого начала и на бывших людей Глушова накладывало свой отпечаток. И поэтому Рогов не задерживался в отряде, он даже на посты уходил охотно, и если бы не Вера, кажется, и совсем был бы доволен; особенно после того, как это произошло, он очень мучился; пожалуй, он впервые так сильно любил девушку, но в морозы все равно трудно быть с Верой; у нее в общей «командирской» землянке свой отдельный уголок, но ее почти невозможно застать там одну. А Почиван, ведавший всей охранной службой, как назло, всегда угонял Рогова на самые дальние посты; Рогов знал, что Почиван его не любит, и уже много раз собирался поговорить с ним начистоту: из этого разговора могло ничего не получиться, и это всякий раз останавливало Рогова. С Почиваном поговорила сама Вера, и Рогова впервые за зиму под Новый год назначили на пост всего в пяти километрах от зимовки, там была небольшая теплая землянка с печуркой из дикого камня, и Вера обещала как-нибудь прийти, поэтому сейчас Рогов отстаивал уже вторую смену, а его напарник Камил Сигильдиев спал, он никак не мог перестроиться после мирного времени и сильно утомлялся.
Мороз градусов на тридцать к утру еще усилился; солнце, раскаленное, взошло слепо; холодный розоватый отсвет засквозил в промороженных деревьях, и совсем стало видно, до чего же студено в мире. Рогов крепко пошлепал себя в бок и в грудь, замер, прислушался: тихо, только настывшее солнце поднималось все выше, и стало тянуть по-над землей, слегка шевеля снег; тихонько вызванивали сухие стебельки лесной травы, меж ними змеилась поземка. Лес, небо, снег, солнце — все тихо, все слишком тихо, так было неделю назад, так будет до настоящего ветра — и тогда лес повеселеет, и станет теплее.
Рогова тянуло в землянку, но ему все-таки хотелось дать Сигильдиеву выспаться вволю; тогда он в любое время, когда придет Вера, уйдет из землянки на пост, а Рогов сейчас, несмотря на мороз, на несправедливость Почивана, ни о чем не мог думать, кроме Веры, сейчас она занимала главное место в его жизни, хотя он и стыдился себе признаться, ему становилось не по себе при одной мысли, что Вера не придет. Он зверел, думая о неожиданной помехе. Вера была ему нужнее всех, он не мог без нее.
Солнце обжигало холодным блеском глаза; Рогов совсем промерз и был рад вертлявой маленькой синичке, появившейся неизвестно откуда, она упорно обследовала ветки старой осины неподалеку, Рогов перестал ходить и с затаенной радостью наблюдал за теплым живым шариком, он перекатывался с ветки на ветку. Из землянки вылез наконец Камил Сигильдиев, ошалело поглядел на белое солнце, потер ладонью бледное, в рыжей щетине лицо и стал ругаться.
— Слушай, нехорошо! — говорил он, неловко моргая, Рогову, изо рта у него вылетал парок и, сразу исчезая, оседал на бровях и на шапке. — Так свои не делают, слышишь, Рогов, ты почему меня не разбудил?! Мне стыдно, Рогов, ты всю ночь простоял? Зачем же так? Я не калека, перед лицом войны все одинаковы.
— Простоял, а тебе разве хуже, Камил? Ну, я вижу, ты на меня здорово обиделся.
— Хуже! Хуже! — опять звонко закричал Сигильдиев. — Это война, а не стихи. Здесь по порядку надо. Твоя очередь — стой, моя очередь — буду стоять, зачем такое чувство превосходства, Рогов?
— Ладно, ладно, давай вот становись и стой, а я греться пойду, кашу сварю и спать. Ты сейчас станешь?
— Закурю вот и дальше я весь во власти снега…
— Ну, стой, сочинитель, тут на морозе особо не сочинишь. Губы пристынут, вон они у тебя побелели.
— Не пугай, ты же отстоял две смены. Иди, иди, Рогов, иди, и перестань хорохориться, и ты воином не родился. Пора и мне привыкать. Никто не знает, сколько война продлится, Рогов.
Вера пришла часа в два; Рогов спал, неловко подогнув на коротком и тесном топчане босые ноги, то и дело подтягивал их под полушубок, а они вылезали. Вера с трудом осмотрелась в слепой совершенно землянке, и Камил Сигильдиев зашел вместе с нею: погреться и больше не заходить. Он только теперь понял Рогова. «Хитрый, черт, откуда знал?» — подумал он весело и немного с завистью.
Возле каменной печурки он стал переобуваться, посушил портянки, покурил, и они с Верой шепотом, стараясь не разбудить Рогова, поговорили о делах в отряде; Вера принесла им немного свинины и свежей мороженой рыбы: партизаны нашли в лесу скованное льдом озеро и ловили много рыбы последние три дня обыкновенными вентерями.
Рогов проснулся сам, ему приснилось, что Вера пришла, и он сразу открыл глаза и услышал ее шепот. Он хотел вскочить, скосив глаза, он увидел ее возле печурки: она зябко грела руки, и Рогов определил, что она пришла недавно; опять закрыл глаза, он не выспался еще, и все закачалось, поплыло. Он приподнял голову и сказал:
— Вера, здравствуй.
— Мы тебя разбудили? Тебе не стыдно, Коля, Камил Рахимович вон говорит, ты всю ночь без смены простоял?
— А ему хуже от этого? — пробормотал Рогов, все не решаясь встать и еще не проснувшись окончательно.
— Я пойду, ребятки, — громко заторопился Камил Сигильдиев, раздавил окурок, поймав недовольный взгляд Веры, смутился, поднял его и бросил в печурку на красные угли.
Вера подошла и села на топчан к Рогову. Она положила ему руку на лицо, на лоб; он поцеловал ее ладонь, молча притянул ее к себе за плечи и поцеловал в губы.
— Почему вчера не пришла? — спросил он медленно, и у нее закружилась голова оттого, что он такой большой, сильный и теплый.
— Нельзя было, — сказала она. — Никак нельзя было, я хотела, Трофимов проводил занятия по стрельбе, потом с отцом говорили.
— Обо мне?
— О нас, Рогов, — сказала она строго, целуя его. — Ругались.
— Ну, теперь проходу не даст.
— Не бойся, Рогов, тебя никто не тронет.
— А я не сказал, что боюсь. Слушай, мне это не нравится.
— Что?
— Что ты все «Рогов, Рогов!». Зачем ты меня называешь так? Иди сюда…
— Подожди…
— Нет, нет, сейчас. Ждал неделю всю, больше не могу… Он не придет, — угадал Рогов ее мысль.
— Подожди, ну подожди, Рогов…
Она обвяла в его руках, и потом, лежа рядом на тесном топчане и глядя в грязный бревенчатый потолок, все молчала, не было сил встать, потому что и сейчас оставалось мучительное чувство полпути; она шла, шла и остановилась на полпути; на большее не хватило. Да, да, она любила его тело, даже вот такое, долго не мытое. У нее не было к нему отвращения, и она сейчас вспомнила, как это они впервые увиделись, и как потом она его ненавидела, избегала, и как между ними все случилось в первый раз. Ведь здесь он не виноват, она сама пошла на ту грань, через которую нельзя было; он, конечно, приставал к ней, ей казалось тогда, что он просто преследовал, но она сама шагнула дальше, чем хотела, и в тот день, солнечный и сухой, деревья теряли последнюю жиденькую листву. Она помнила, что над ними стоял дуб, еще молодой, и вся вершина его тихо шуршала вверху прожолклой, необлетевшей листвой. Она два дня вообще избегала показываться другим, особенно отцу, на глаза, благо это не представляло особой трудности: отец, занятый делами, не обращал на нее внимания. И потому она вспомнила вчерашний разговор с отцом и его необычную грубость, и ей было больно вспоминать отца таким грубым и неприятным; нет, Рогову она никогда не расскажет, как отец кричал на нее, и одно время ей так и казалось, что вот-вот он ее ударит или вообще убьет.