— Слушай, Рогов, — сказала она тихо, думая о другом. — Ты не боишься, что можешь мне надоесть?
Он приподнялся на локоть, стал глядеть на нее сверху вниз, он давно не брился, и от него пахло махоркой, и все равно он не был ей противен, нет, не был.
— Как? — спросил он медленно.
— А так, возьмешь и надоешь. Купят платье, поносят, возьмут и выбросят, хоть оно совсем не износилось. Надоело.
— Убью, Верка, если там что-нибудь… не мудри!
Она поглядела ему в глаза, далеко, отчужденно и холодно, и усмехнулась.
— Знаю, знаю, уж я тебя знаю, — сказала она, и он внезапно схватил ее за плечи и приподнял, голова у нее свисла назад, она продолжала глядеть ему прямо в глаза, не меняя выражения.
— Что ты знаешь? — спрашивал он, сердись. — Ну, что ты можешь знать?
— Пусти, — попросила она. — Ты делаешь мне больно…
— Подумаешь, — сказал он, опуская ее опять на топчан и не отрываясь от нее. — Подумаешь, — повторил он, целуя ее, и она закрыла глаза и лежала молча и неподвижно, и ему хотелось ударить ее, мучительно хотелось, и он не мог, хотя чувствовал, что, может быть, так и надо сделать. Он любил, любил ее, хотя знал, что в этот момент она не с ним. Но он не мог остановиться, и когда опять пришел в себя и увидел нависший бревенчатый потолок, он сказал:
— Прости, я не хотел…
Она кивнула, поняла.
— Не надо, ничего не говори. Я тебя прошу, устала, давай полежим просто.
— Знаешь что, Вера… — сказал он, помолчав.
Она не ответила.
— Не приходи больше, — сказал он напряженно.
— Ну, это мое дело. Слышишь, мое дело приходить или не приходить. Вставай, слышишь, Рогов, вставай…
Она села, близко склонилась к лицу Рогова и затормошила его; она смеялась, поцеловала его в губы, в нос, в подбородок, в шею, возле кадыка.
— Слушай, тебя не угадаешь, Верка. Не пойму я тебя.
— И не понимай, так даже лучше. Вставай, вставай!
— Зачем?
— Не ленись. Принеси мне дров, ужин сварю. Где вы берете воду?
— Тут неподалеку ручей оказался, глубокий, повезло, не промерз, и вода вкусная.
— Сварю вам суп со свининой, ты только принеси мне дров, посуше. А то мне скоро идти. — Она видела, как у Рогова дрогнули зрачки, и сказала с тоской: — Рогов, Рогов, что же с нами будет?
— Что, что?
— Ну, вообще, с нами, со мной, например. Кто ты такой, и зачем ты? Ты когда-нибудь думал об этом?
— А ничего не будет, будет, что и было. Немцев-то под Москвой — тю-тю! Все-таки разбили.
— Разве я об этом?
— Я знаю, о чем ты. С нами все будет хорошо. Я еще не схожу с ума, как ты, мне легче.
— Просто ты глупее, Рогов, — сказала она и, смягчая свои слова, опять поцеловала его, и он засмеялся.
— Ну, ладно, пусти. Дров принесу, тут у меня запас — сухие сучья, сосновые.
Он натянул валенки, набросил полушубок и, выйдя из землянки, позвал Сигильдиева греться.
— Ладно, не замерз, — бодро отозвался Сигильдиев. — Еще часок выдержу. Ты гляди, какое небо. Ночью на сорок подскочит.
— Вот попросишь, постою.
— А может, ты, Рогов, попросишь?
— Нет, Камил, она уходит. Ей на базу нужно. Я ее только провожу немного.
— Слушай, Николай, какого черта мы здесь стоим и мерзнем? За неделю я не видел даже зайца.
— Присматривай сразу дичь покрупнее, — отозвался Рогов, ломая руками лежащий у входа в землянку сушняк. — Ты спроси нашего любимого капитана Трофимова, он знает.
— Ладно, Николай, не трогай Трофимова, не надо.
— Хорошо, договорились. Ох, черт, мороз, слышишь, Камил, а ведь сегодня в ночь — Новый год, а?
— Тебе подарок уже есть, — весело засмеялся Сигильдиев, притопывая. — Тебе нечего горевать.
— Пошел к черту, не каркай, — засмеялся Рогов и скрылся в землянке, полусогнувшись, втаскивая за собой охапку сушняка.
А Сигильдиев снова пошел по протоптанной в снегу тропинке, опять с некоторой завистью думая о Рогове, о Вере, и, неожиданно хватаясь за карабин, закричал:
— Стой! Стой! Куда вы идете, здесь нельзя. Остановитесь, я вам сказал! — еще сильнее закричал он, не в силах выдержать пристальный, неподвижный взгляд женщины, вышедшей прямо на него, из-за густых еловых зарослей. — Отвечайте, кто вы, что вам здесь надо? Эй, Рогов! Рогов! — позвал он растерянно.
Она подняла руку и медленно отвела ствол карабина в сторону, Сигильдиев увидел сильно обмороженную и вспухшую руку, и женщина, заметив его испуганный взгляд, сказала:
— Отведи меня к начальству.
— Куда к начальству?
Сигильдиев оглядел женщину: она была в крестьянском полушубке и в стоптанных черных валенках; голову, вместо шали, она закутала половиной серого солдатского одеяла, и оттого голова тоже казалась распухшей, огромной. Она молчала, не обращая на него никакого внимания, и Сигильдиев боялся, что она пойдет напрямик и придется держать ее силой и стрелять, и он еще раз прокричал: «Рогов! Рогов! Иди сюда!»
Рогов вышел, оглядывая женщину, обошел ее кругом, обтаптывая снег.
— Что она говорит? — спросил он Сигильдиева.
— Просит к начальству отвести.
— Ты скажи… Руки ей надо растереть, гляди — вспухли.
— Не надо мне ничего, — сказала женщина хрипло и, обращаясь к Рогову, добавила: — Я тебя ведь помню. Ты — примак, у нас в Филипповке у Таньки Косьяновой жил.
— Тише, ты что, — сказал Рогов, оглядываясь на землянку. — Мало ли кто у кого не живет теперь. Зайди погрейся, до начальства попасть — топать да топать.
— Не привыкать, дойду.
— Постой, постой… Ты…
Она увидела в глазах Рогова испуг; он тут же попытался спрятать его.
— Павла я, Лопухова, — подтвердила женщина, и Рогов сразу вспомнил горящую избу, ее рядом с огнем, — кричащую, простоволосую.
— Пойдем в землянку, погреешься. Руки тебе надо оттереть, — сказал он, хмурясь. — Значит, жива осталась…
— Жива, видишь.
— А мы тогда только с Володькой Скворцовым и вырвались, — сказал он, плотнее запахивая полушубок на груди.
— С Владимир Степановичем? Живой тоже? Ты гляди, тоже, значит, живой… А как получилось?
Она не удивилась, не обрадовалась и спросила равнодушно; она слишком устала и вся задеревенела от холода, и после всего, что с нею было, Скворцов тоже стал чем-то далеким, чужим, и если бы его никогда не было, тоже ничего бы и не изменилось.
— Шли да в Козий Лог с ним друг за другом скатились, — сказал Рогов. — В один раз у нас получилось, видать, от страха.
У Павлы, когда она слушала, было неподвижное, бесстрастное лицо, глаза она почти зажмурила; они болели от солнечного резкого блеска снегов; она подумала, а стоит ли ей идти дальше, может, нужно повернуть назад.
Пойди она назад, все бы вмиг кончилось, она знала, и когда она вторично подняла глаза на Рогова, тот понял и торопливее, чем нужно, сказал:
— Пошли, пошли, ладно. Обогреешься, отведут тебя, куда надо. Ты всякий там сор из головы долой, время теперь, не до того.
Вечером она сидела в штабной землянке, расстегнув телогрейку, скинув с головы одеяло. Грязные, свалявшиеся космы волос она кое-как пригладила, расчесала изуродованными пальцами и сидела, сложив руки на коленях, в уголке, на самодельной, поскрипывающей при каждом движении табуретке. Под телогрейкой у нее оказался немецкий офицерский френч со следами сорванных погон и рваная крестьянская юбка в сборку; она бесстрастно глядела, не обращая внимания на боль в руках, а они у нее не могли не болеть, на заходивших в землянку партизан, на дежурного за столом, и он несколько раз предлагал ей сделать перевязку. Не поворачивая к нему головы, она коротко уронила:
— Не надо, начальника подожду.
Ей только хотелось спать, и когда в штаб пришел Трофимов, чисто выбритый в этот вечер и довольный (из одного села привезли несколько саней муки, мяса и картошки, которая, правда, сильно подмерзла), Павла и на него не обратила внимания, и Трофимов, потирая руки и расстегивая полушубок, спросил дежурного: