кричит. — Уйди лучше!»

Нечего было делать, (любился, побился он околю» ворот и часового и ушел опять на корабельную пристань, сел на корабличек и уехал в иную землю.

Таким-то- {добытом и стал он, батюшка, странствовать иэ царства в царство, из королевства в королевство. То к тому придет царю, то к другому. Все по тайности его принимали, все его попытовали, а помощи ему не давали. Один говорит: «Не могу в чужие дела входить — своих мною». Другой говорит: «Свой дерись-бранись, а Чужой не приставай». С их стороны это был только отвод один, а на самом то деле они крепко побаивались матушки Катерины Лексевны. Ведь она даром что женщина была, а какая разумная, да и воевать-то была горазда, что твоя Ольга премудрая: супротив нее ни один царь не стоял — всех побивала. На что уж пруцкой король Фридрих воин быт, говорят, от всего света, и богатырь: железные подковы разгибал, всех суседних царей побивал, а она, наша матушка, и его побивала. Значит* всех сильнее, войничее была! Сколько она земель отбила от супротивников, сколько городов побрала, сколько дани перебрала, — и не перечтешь! Турского еалтана, говорят, вдосталь забила. Все Черное море своими кораблями покрыла, Очаков, Анапу взяла. И к Царю-граду подступала, да не взяла: время не пришло, дитятко, — по писанию святых отцов, возьмут наши Царьград в последнее время при царе Константине. . Однако много с турского еалтана отсталого взяла и обязала его, век-по-веки, платить нашему гцарю дань. И платит с той поры турский салтан нашему царю дань великую: оттого самого наши цари и богаты. Вот она какая была, наша красавица! Ну, кто ж супротив нее смел итти? Никто, дитятко! Все на нее зубы грызли, а супротивничать не смели. Особенно зол 'был на нее турский салтан. Из досады-то, что она его дошибла, данью обложила, в корень, что называется, разорила, он, говорит, и шепнул Петру Федоровичу, когда тот к нему в Царьград пришел: «Ты, говорит, что по чужим-то огородам шатаешься? У тебя, говорит, свой зеленый сад стоит. Толкнись-ка ты, говорит, к орлам своим брадатым, сиречь к казакам яицким: присогласии, говорит, их к себе и уж через них, говорит, получишь ли, нет ли, что тебе следует. Они, говорит, орлы-воины, кремень-воины; я, говорит, знаю их, по их сродственничке, по Игнат Некрасове; все, говорит, одной породы. Они, говорит, знаю, постоят за отечество. .»

— И впрямь, кормилец, — вмешала рассказчица свое замечание, — какие и воины-то были эти старые казаки, не нынешним чета. Любо-дорого было смотреть на старого казака. Разоденется, бывало, в кармазинный зипун, в широкие шаровары, в ину пору парчевые, на голову нахлобучит высокую баранью шапку с вострым бархатным верхом, за плечи закинет винтовку иль бо турку под серебряной насечкой и с серебряными бляхами, в руки возьмет пику острую, древко, ленточкой перевитое, к боку прицепит кривую саблю турецкую в серебряной оправе идь-бо сайдак (лук) с колчаном, — и (этим старые казаки рудовать умели, — да как сядет во всем убранстве на лошадь, так и раздуется: гора — горой, копна — копной, ну, просто богатырь старинный, примерно, Илья Муромец, иль-бо Добрыня Никитич. А теперь что? Тарань — таранью!

— Слышал, слышал, матушка! — перебил я хвалебную речь монахини старым яицким казакам. — О Петре-то Федоровиче ты мне рассказывай!

— Прости, дитятко, заговорилась немного. Старинку-то*, знаешь, вспомнила, ну и того. . мыслило и разгулялись. На чем, бишь, я остановилась? Дай бог память, — сказала монахиня.

— Турский султан присоветовал ему итти на Яик, — подсказал я.

— Да, да, вспомнила, — сказала монахиня, и потом продолжала:

— И говорит салтан турский Петру Федоровичу: «Не мешкай, ступай к яицким казакам; объявись, говорит, им, кто ты есть, и обещай, говорит, царским своим словом, пожаловать их вашим крестом и бородой. Они, говорит, теперь в загоне, претерпевают от графа Захар Григорьича Чернышева великую измену насчет вашего креста и бороды. А коли ты пожалуешь их крестом да бородой, то, говорит, постоят же они за тебя, никому не дадут тебя в о^иду. Я, говорит, знаю яицких казаков, они, говорит, и ко мне не прочь перейти, есть когда в отечестве станут обижать их насчет креста и бороды, а у меня, сам знаешь, казаки Игнат Некрасова никакой измены насчет креста и бороды не претерпевают. Это, говорит, я говорю тебе из жалости одной: человек-то ты добрый* гонимый; а то, что, говорит, за охота отбивать мне у самого себя доход: не ныне — завтра, знаю, Bice казаки, что ни есть в Российском царстве, будут в «моем обладании, стоит только клич кликнуть. Игнат Некрасов показал дорогу. Ступай, говорит, куда велю; не трать понапрасну время, и так, говорит, не за что, не про что пропало лет десять, как ты без места». — Вот он и пришел на Яик, наш батюшка, — заговорила монахиня.

— Какой батюшка? Пугач-то? — спросил я.

— Какой Пугач, родимый? Не Пугач, а сам Петр Федорович! — сказала монахиня таким тоном простоты и уверенности, что, казалось бы, и возражать не следовало; но я все-таки возразил:

— Ах, матушка, как же и обманули вас! Ведь то был проходимец, простой казак с Дона, Емельян Пугачев.

— Нет, нет, дитятко! — говорила монахиня. — Это выдумали враги его, супротивники, питерские енералы и сенаторы, что сторону Катерины Лексевны держали. Они и Пугач ем-то прозвали его и распустили в миру славу о нем. Юн, видишь ли, воин был, пугал их, так и прозвали его: Пугач, да Пугач! А он был на самом деле Петр Федорович. Есть когда б он был не Петр Федорович, — продолжала монахиня, — то б не то и было, тогда бы и духу нашего не осталось на Яике, даром что Яик-то наш, родной кровью заслуженный.

Я тебе вот что расскажу, дитятко. Как только случилось в ту пору на Яике завороха, сиречь, как только объявился Петр Федорович и наши казаки признали его за государя и уверовали в него, — то недели через три и прискакал на Яик от матушки-царицы гонец, чтобы, знаешь, потушить, замять это дело, чтобы, знаешь, не дать огласки и в Расеи, и в иных землях. А наши казаки, — знамо, не сами собой, а с приказу Петра Федоровича, — наши казаки возьми да и приспокой этого гонца (при этих словах монахиня сделала очень выразительный и вразумительный жест, как приспокоили гонца. .) Видно так надо было, — прибавила она с какой-то не то насмешливой, не то жалостливой ужимкой. — А как узнали в Питере об этом гонце, что приспокоен, то все эти Чернышевы, Орловы и взъелись на наших казаков: *<Их,

говорят, это дело, — никто другой тут не виноват».

Приступили к царице и дают ей такой совет, чтобы всех казаков на Яике, даже до сущего младенца, искоренить, чтобы и звания нашею не было, чтобы и город наш с землей сравнять, камня на камне не оставить. Однако мудрая Катерина Лексевна такому злому совету не вняла: «Никогда, говорит, этого не будет! Ведь они (сиречь, казаки-то наши), ведь они, говорит, не за мужика какого стоят, а за царское имя». Вот и выходит, что то был не Пугач какой, а все-таки он сам, сиречь, анператор Петр Федорович.

— Опять вот что скажу тебе, дитятко, — говорила монахиня. — Как он впервые-то обо-

Значился, в ту пору многие из наших казаков признавали его в лицо. Мой свекор — тогда-то, знамо, он не был свекром, а стал после — родной мой свекор ехал из города, в Танинские хутора, а навстречу ему, на Бельгх-Горках, попалась партия казаков с харунками (знаменами). Наперед всех, в парчевом одеянье, Ехал мужчина, такой мужественный, такой величавый, индо свекор омой испугался, остановился, скинул шапку и поклонился.

— Чей ты? — спросила особа.

— Перстняков! — говорит свекор и опять поклонился.

— Как твоего отца зовут?

— Иваном! — говорит свекор.

— Помню, помню! — говорит особа. — Воротись, говорит, домой и скажи своему отцу, чтобы сию минуту явился ко мне и представил бы жалованный ковш, что я пожаловал ему в Питере, когда наследником был: он знает».

— И поскакал свекор (мой сломя голову назад в юрод и рассказал своему отцу: «Так де и так, — батюшка!» На ту пору отца свекора била лихоманка (лихорадка), однако велел сыну запречь в телегу лошадь, а сам достал из сундука жалованный ковш, оделся по-праздничному и поехал в Белы-Горки, а на Горках поделаны уже были рели, словно для качалок, а на релях качались удавленники, человек с семь: это были из наших же казаков, кто не признавал Петра Федоровича. А юн не давал никому потачки, кто не веровал в него-казак ли, баба ли, барин ли, барыня лишнее единственно, всех, значит, смерти предавал. Отец моего св скора как взглянул на него, так с первого же раза и признал его, нашего батюшку, и поверовал в негр. А признал его потому, что в Питере его видал, когда он был еще наследником. Я не один отец свекора, а и иные многие казаки, что в Питер с царским кусом езжали, признавали его. А он и сам многих признавал. Бывало, достанет из кармана бумагу и читает: «в таком-то году, вот тот-то приезжал; того-то вот тем-то, а того-то вот тем-то дарил». И все выходила правда. Значит, и был он настоящий царь. .