Изменить стиль страницы

— Все думаю, эт-та, познакомиться надо. Я папаша Женьки Вожлецова. Мой сынишка все о театре, все о вас.

Ладонь у папаши Вожлецова была гладкая и твердая, как будто покрытая лаком, застывшим до каменного состояния.

Женя Вожлецов особенно ничем не выделялся, считался у Ермолая Емельяновича обычным студийцем.

— Вы, кажется, в ЖЭКе работаете?

— Эт-то точно. И живем мы с вами в одном подъезде. Я, правда, на первом… Прошу ко мне. Я сильно извиняюсь.

— Что вы, дорогой, какие могут быть извинения. Я спешу. У вас очень интересный мальчик.

— Пр-рошу зайти, не пробрезговать, — загородил дорогу Вожлецов. — Всего айн момент. Мы люди простые.

Перед «простыми людьми» Ермолай Емельянович пасовал.

— Ну, ладно, разве только на минутку.

— Благодарствую. — И дернул мохнатую кепку за козырек.

К удивлению и даже некоторому страху Ермолая Емельяновича, Вожлецов повел его вниз, в подвал.

— Куда мы?

— В лабораторию.

В подвале Ермолай Емельянович никогда не был и поразился его масштабности и сложности. Двери справа, двери слева, бесконечный ряд, уходящий вдаль. Магистраль, по которой они шли, пересекали точно такие же, прямые, как просека. Попадались ниши с толстыми трубами, просто ниши со всяким хламом: искореженными железными кроватями, старыми диванами. Под ногами хрустел керамзит.

Возле одной из дверей Вожлецов остановился и положил на ладонь замок. Ладонь была размером с лопату, замок размером с кирпич. Дверь растворилась, и Ермолай Емельянович вошел в прекрасно оборудованную столярную мастерскую.

— Вот стульчик чистый, садитесь ближе к верстаку, будем крепить союз рабочего класса и трудовой интеллигенции.

С этими словами Вожлецов выставил бутылку водки и два стакана.

— Я не пью, — сказал Ермолай Емельянович.

— Не может быть. Сейчас не пьет только тот, кому не подносят, — с почтением, но твердо сказал папаша, разливая водку. — За вас да за Женьку.

Не выпить за Женю, своего ученика, было неудобно. Ну а после этого, конечно, разговорились.

— Я краснодеревщик, — говорил Вожлецов. — И дед мой, и отец…

— Вот, вот, совершенно справедливо, — живо подхватил Ермолай Емельянович, потому что Вожлецов, сам того не ведая, задел в душе гостя тонкую струну. — Вы абсолютно правы. На определенном историческом отрезке мы забыли о таком мощном факторе, как наследственность. Мы рождаемся, а уже все предопределено: кому стать поэтом, кому землепашцем, кому, например, краснодеревщиком. Так что все уже в крови.

Вожлецов уже не повторял «эт-та», глаза его светились, и вообще, несмотря на щетинистые щеки, он был привлекателен своими прямыми и грубыми чертами лица.

— Ваш Женя — молодец. Из него будет толк. Я вам обещаю. Обратите внимание — твердо обещаю! Но в детях Жени талант может проявиться еще сильней, ярче. Наиболее полно все должно проявляться во втором поколении.

— Значит, Женька еще не совсем того?

— Нет, он «того», но дети его должны быть еще более «того».

Вожлецов подумал и неожиданно спросил:

— А Есенин как?

Ермолай Емельянович вначале растерялся, а потом нашелся:

— Исключение, пожалуй, пусть решают теоретики. Послушайте, а я вот, например, мог бы научиться столярничать? Хоть табуретку, допустим, сделаю?

— За милую душу! Ты приходи. Ладно? Нет, я точно говорю — ты приходи. А хочешь, сейчас начнем, — и Вожлецов потянулся за рубанком.

— Сейчас-то не надо. Времени мало. А так, может, попробовать? — И добавил мечтательно: — Вот выучусь, полюблю, привыкну, а ни инструмента, ни материала.

— Ерунда, — сказал на это Вожлецов. — Ты наших детей учишь, пусть и мы тебе, каждый по нитке. С каждого по рублю, глядишь — сотня.

— Ну-у… неудобно.

— Неудобно штаны через голову снимать. Да еще кое-что на потолок.

Случайная встреча имела неожиданные последствия: Вожлецов, благодарный за участие в судьбе сына, стал чуть не силой приводить Ермолая Емельяновича в столярку. А тот особенно и не сопротивлялся: ему нравился этот подземный городок, «лаборатория», пропахшая подсыхающими досками. Да и сам Вожлецов внушал доверие: он, если захочет, может так зажать судьбу трудовыми руками… Вожлецов показывал Ермолаю Емельяновичу, как держать рубанок, как пользоваться стамеской, как распознавать породу дерева.

И еще одно удерживало Ермолая Емельяновича: он чувствовал к себе подобострастное отношение Вожлецова. Рабочий человек, номенклатура ЖЭКа — организации, которую интеллигент обычно считает исчадием ада, — и такая нежность в отношениях. Это щекотало самолюбие; так и не смог Ермолай Емельянович побороть в себе мелкую страстишку.

Сначала постолярничать было для Ермолая Емельяновича — как для мальчишки выйти на улицу погулять. Но вдруг — втянулся! Вдруг пошло! Даже Вожлецов растерялся: вот номер — кандебобер…

А Ермолай Емельянович размышлял перед сном: уж не был ли у него какой-нибудь прадед плотником? Уж не он ли рубил ставшие драгоценными ныне церкви?

Очень может быть!!

5

— Мальчишки, что загрустили? Убил я вас производственными делами, да? Во-о, выпрашивает мелочевку…

— Мы задумались, — ответил Владимир Михайлович, подделываясь под игривый тон Ермолая Емельяновича. — Мы думаем, как ты сможешь из другого города доставлять материалы. Не ближний свет, в кармане, голубчик, не унесешь.

— Отрываешься от жизни, — снова погрозил пальцем Ермолай Емельянович. — Нет ничего проще, чем достать машинешку. В Магадан пошлю, если понадобится. И человек есть, который поедет и привезет. Правда, с ним придется поделиться.

— Ого! Разма-ах… Частное предпринимательство при социализме.

— Ты зря! Не предпринимательство, а инициатива. Как раз то самое, что приветствуется. Трагедия нашей жизни — в отсутствии инициативы.

— Смотри, уйдешь в эту инициативу, книги читать некогда будет.

— А я уже все прочитал.

— Ну тогда молчу.

— Старый осел! — шлепнул себя по лбу Ермолай Емельянович. — Глупые разговоры в торжественный день. Сменим пластинку. Сменим пластинку! — чуть ли не завопил он.

У Ермолая Емельяновича так часто менялось настроение и проявлялось оно так непосредственно, что нет-нет да и возникала мысль, что чувствует и ведет он себя как на сцене.

— Мальчишки! Жизнь дает новый виток. О господи, сын вернулся!

Владимир Михайлович не выдержал:

— Слушайте, что происходит? Откуда вернулся Богдан? С того света? Из колонии строгого режима?

— Откуда вернулся Богдан? Он придет, и вы посмотрите в его глаза. Вы удивитесь и не поверите — какие они стали грустные. Просто в голове не укладывается, как он мог за такой короткий период заработать столько грусти.

— Болезнь… Обострение… Не может быть, он как огурчик.

— Насчет болезни, не думаю, — покачал головой Ермолай Емельянович. — Вовсе не думаю, здесь что-то другое.

— Ты несешь глупость, — вмешалась Оксана. — У ребенка от болезни может быть что угодно.

— Не думаю, — снова сказал Ермолай Емельянович. — Ответь мне тогда, почему он с самого утра ушел из дому и до сих пор не вернулся?

— Матерь божья, да это же понятно, в его возрасте! Друзья и подруги…

— Пойдемте, мальчишки, на кухню, покурим. Надо по стопочке. Может, прямо на подоконнике, по-английски, а?

— Курите здесь, я открою окно, — разрешила Оксана.

Она сразу изменилась, когда разговор зашел о Богдане. Лицо ее стало озабоченным, а взгляд настороженным, словно она что-то хотела предотвратить, но не знала, как это сделать.

Ермолай Емельянович мягко, но решительно возразил:

— Нет, Оксаночка, джигиты пойдут на кухню.

На кухне было художественно, напоминала она любительскую фотографию, где все цвета выявлены предельно густо и каждый цвет живет сам по себе. От импортных обоев стены казались шершавыми, а пол, наоборот, блестел, словно только что прошлись влажной тряпкой. И абажур багровый, с длинной бахромой. Что-то оригинальное замышлялось хозяевами, и это вызывало уважение.