Изменить стиль страницы

— Перестань, не надо! — попыталась вырваться из его объятий Шейндл. — Перестань же, говорят, а не то уйду, сейчас же уйду.

— Не уйдешь! — тяжело дыша, сказал Нохим.

Через открытую дверцу печка излучала трепетный, пляшущий свет. Вот он переметнулся с разрумянившегося лица Шейндл на стену. Из полутьмы выступила фотография Хавы. Шалиту показалось, что жена одобрительно смотрит на него…

Уже все оставшиеся в живых жители поселка вернулись домой, а от семьи Шалита все не было и не было вестей.

Шейндл время от времени встречалась с Нохимом, изредка даже заходила к нему, помогала ему немного по хозяйству, изливала иной раз перед ним тоскующую душу — и опять они расходились. Как и прежде, Шейндл жила в полуразвалившемся доме со своими двоюродными сестрами, тоже потерявшими своих близких и чудом уцелевшими от гибели.

Шалит все чаще стал задумываться над своей судьбой. До каких же это пор можно ходить к самому себе в гости, до каких пор можно убегать от своих же стен, где все мерещатся ему призраки близких? И вот он решил, как это ему ни было тяжело, вернуться в свой дом. Трудно, очень трудно было привыкать к обступившей его в пустых стенах тишине, которая давила, угнетала, душила, ни днем, ни ночью не знал он ни минуты покоя. Возвращаясь поздно вечером домой после долгого и нелегкого трудового дня, Шалит знал, что никто не ждет его, никто не приготовил ему поесть, знал, что ему не с кем перемолвиться хотя бы словом в опустевшем доме. Пока он поджидал семью, жил надеждами, надежды эти подбадривали его, придавали ему сил, чтобы жить и трудиться изо дня в день, внушали ему мысли о лучшем будущем. Но теперь, когда эти надежды рухнули и стало ясно, что ему ждать некого, Шалит, поразмыслив, попросил Шейндл перебраться к нему. В глубине души, сама себе в этом не признаваясь, Шейндл давно уже ждала этого предложения, но сомневалась — сумеет ли она заменить Шалиту погибшую жену: ведь он все время готовился к встрече с женой, ему всегда было приятно говорить о Хаве — какая она была умница, какая расторопная и умелая хозяйка, как чисто прибирала комнаты, как вкусно готовила. И если, думала Шейндл, она выйдет за Шалита, не станет ли он сравнивать ее с покойной женой? Ведь недаром он так часто говорит о ней — знать, не забыл семью, знать, кровоточит его сердце. Да, это так, но раны заживают, а иной раз люди даже забывают, что их когда-то терзала невыносимая боль.

Сейчас они словно два обломка, их надо точно пригнать друг к другу, и они срастутся, обязательно срастутся. В этом Шейндл была уверена. Да и то сказать: с ранней юности их тянуло друг к другу. И вот искра, еще в то далекое время запавшая в ее сердце, вновь начала тлеть, чтобы разгореться вскоре ровным надежным огнем.

Заходя время от времени к Нохиму, Шейндл все чаще и чаще и все с большей теплотой и заботой спрашивала его, что он ел, не голоден ли, не нужно ли ему выстирать рубаху или заплату положить. Она убирала дом, снова и снова протирала до блеска уцелевшие в окнах стекла и однажды даже вымыла Шалиту голову, налив в таз нагретой на печке воды.

В отвыкшем от женской заботы доме повеяло теплотой и уютом. В полумраке запущенных сеней Шейндл наладила ночник, который, правда, вначале немного коптел и дымил.

— Зачем тебе огонь? — спросил как-то Нохим возившуюся в сенях с. коптилкой Шейндл и увлек ее в комнату.

— Да темно же, хоть глаз выколи, — ответила Шейндл. — Давай я тебе пуговицу к рубашке пришью, видишь — оторвалась.

— Да пусть ее, в другой раз. — Нохим притянул ее к себе поближе, и не успела Шейндл опомниться, как очутилась в его объятиях.

Так они и сидели, прижавшись друг к другу. Под окном выл и свистел бесприютный осенний ветер, то стихая на несколько минут, то снова начиная выть с удесятеренной силой.

— Теперь, видно, снега ждать надо, — сказала Шейндл.

— Да, зима не за горами, — рассеянно ответил Нохим.

И от сознания, что скоро наступит зима с ее трескучими морозами, вдвойне уютно стало Шейндл сидеть у жарко натопленной печи, рядом с Нохимом. В печке, излучая жар, багровели разгоревшиеся дрова; блики света плясали на выбеленной стене; Нохим наклонился к Шейндл, будто хотел поведать одной ей какую-то сокровенную тайну. Но вместо этого, как жаждущий путник к живительному роднику, припал к пунцовым губам Шейндл, и ей стало жарко от вдруг нахлынувшего на сердце чувства…

Так, под тоскливое завывание осеннего ветра, и заснули они рядом. Сквозь сон Шейндл чувствовала, как все тесней прижимается к ней Нохим, как он все жарче целует ее в губы. Но вот он задремал и начал что-то бормотать спросонья — видно, вспомнил Хаву — и вдруг умолк, захваченный врасплох благодетельным глубоким сном.

Но ненадолго пришло забвение к Шалиту: не прошло и двух-трех часов, как неистовый, нагоняющий страх вопль разбудил насмерть перепуганную Шейндл:

— Ой, дети мои, дети! Пустите меня к ним, пустите!

— Что с тобой, Нохим? Что тебе приснилось? — обняла его Шейндл. — Успокойся.

Но с его губ все громче, все исступленней срывались крики ужаса:

— О, мои дети, мои дети! Что вы, изверги, делаете, зачем бьете в барабаны? Зачем веселитесь, когда в этой яме живыми засыпаны мои дети?

Шейндл поняла, что Шалиту снится смерть детей, которых фашисты закапывали живыми в то время, как оркестры громко играли, стараясь заглушить их вопли.

— Нохим, это только снится тебе, — ласково успокаивала его Шейндл.

Шейндл всеми силами старалась наладить совместную жизнь с Нохимом. Она была ему предана всей душой. И Нохим крепко привязался к ней. Но забыть Хаву с детьми он не мог.

— Да ты пойми, — внушала ему Шейндл, — я ведь тоже потеряла мужа и ребенка, а вот стараюсь же не говорить о своем несчастье, чтобы не бередить раны, да и тебе не отравлять жизнь своим горем.

— Ты права, Шейндл, — отвечал ей Нохим, — но что делать, если мне почти каждую ночь снятся мои дети?

В душе Шейндл жила надежда родить Нохиму ребенка. Он полюбит ребенка, и тогда ему легче будет забыть о своем горе. Но прошел год, а Шейндл не беременела.

«Неужели не суждено мне больше испытать это счастье? Неужели я не могу больше стать матерью? Неужели я не могу принести Нохиму радость отцовства?» — с горечью говорила себе женщина.

Надежды Шейндл сменились мучительными разочарованиями. Нохим никак не мог забыть погибших, ласки и заботы Шейндл не приносили ему забвенья, и это порождало тоску, неудовлетворенность, дурное настроение, обиды. Шейндл стало невмоготу жить с Нохимом, и она вернулась в свою ветхую хибару, к двоюродным сестрам.

И только теперь, после ее ухода, Нохим понял, как ему необходима Шейндл, как на каждом шагу чувствуется ее отсутствие. Он привык к ней, привязался, привык изливать свое горе перед ней, выслушивать ее утешения в часы угнетавшей его тоски по ушедшим. Опять стало пусто в доме, ушли из него тепло и уют, которые принесли умелые и проворные руки хозяйки. Не хватало Нохиму женской заботы и нежности, к которым он привык за последние годы. С неделю только прожил он в своем доме, все еще не теряя надежды на возвращение Шейндл, а потом не выдержал одиночества и вернулся к Журбенко. В повседневной работе, в напряжении всех сил в дни страды старался Шалит забыть и свое горе, и тоску по Шейндл. Колхозное хозяйство требовало всего внимания, всего времени.

Нужно было как можно скорее починить уцелевший инвентарь, докупить кое-что, вовремя вспахать и посеять. А сколько, помимо этого, неотложных нужд, забот и трудов? Не зря Шалит и Журбенко ломали голову, думая, как бы получше повести им сложное колхозное хозяйство.

Как-то ночью Журбенко не спалось, и его осенила идея: а что, если очистить пруд, заполнить его водой и развести хорошую рыбу?

Эта мысль показалась Журбенко такой заманчивой, что он, не в силах вытерпеть до утра, начал будить Шалита:

— Нохим, Нохим, ты спишь?

— А что?