Изменить стиль страницы

Секретарь распрощался со всеми и пошел к машине. Но перед тем, как садиться, обернулся и добавил:

— Еду сейчас в колхоз «Дружба». Надеюсь, что мне удастся с ними договориться, и они запашут вам два-три гектара. Семян достанем, а как только представится возможность, пришлем и трактор.

В одиночку и семьями начали возвращаться в поселок старожилы — оборванные, измученные нуждой и лишениями скитальческой жизни вдали от родных мест. У пожилых мужчин за эти годы головы и бороды подернулись тусклой, сероватой сединой. Одеты они были, что называется, с бору да сосенки — одни в солдатских пилотках и ветхих рубашках и брюках, другие — в выцветших фуражках и опоясанных веревками шинелях. Женщины по преимуществу носили старые, вытертые ватники, на которых яркими пятнами выделялись заплаты. На ногах — разношенные и разбитые солдатские ботинки да обмотки вместо чулок. Понемногу потянулись к родным местам и фронтовики — раненые и демобилизованные солдаты. В отдаленных уголках родины, куда их забросила война, не переставали они тосковать по родным местам. Какое над степью синее небо, вспоминали они, и какие по нему плывут белоснежные облака! Порой сизые тучи проливают на поля благодатные ливни. А какое солнце озаряет степь, оно заставляет наливаться восковой зрелостью золотые хлеба. Не раз, прислушиваясь к звонкому щебету птиц, вернувшихся весной в старые гнезда, они печально спрашивали себя:

— Когда же придет и наша весна, когда и мы вернемся в свои гнезда?

И не один раз мысленно обращались солдаты к перелетной стае:

— Летите, птахи, в наши степные края, передайте привет нашему поселку.

И вот наконец мечта их осуществилась, они потянулись в родные места.

Вместе с другими солдатами вернулся домой и Мотл Коткис, приземистый, крепкий человек с большой, как тыква, головой и с темно-желтыми, густыми казацкими усами. В ставшем за долгую дорогу легким солдатском мешке перекатывались всего несколько сухариков да десяток-другой кусков сахару — все, что осталось от сухого пайка, выданного старшиной на дорогу отвоевавшемуся солдату. За голенище кирзового сапога засунута деревянная ложка, на плечи накинута видавшая виды шинель, на голове — изрядно выцветшая пилотка.

Увидев пестрый ковер цветов и буйные травы на колхозном лугу, Коткис подумал:

«Сколько меду могли бы собрать тут пчелы!»

Еще на фронте, лежа в окопах, Мотл смотрел, бывало, на полевые цветы у края траншеи и вспоминал осиротевших пчел, которых оставил дома:

«Кто знает, что с ними теперь сталось без присмотра и заботы?»

Сквозь вой мин и грохот взрывов Мотлу хотелось хоть раз услышать гудение пчелы, которое напоминало бы ему о мирных днях, о родном поселке… Но нет, даже в часы затишья не милое сердцу жужжанье пчелы, а посвист шальной пули да шорох осыпающейся со стенки окопа земли доносились до слуха солдата. И вот сейчас, по пути к родным местам, он шарил жадным взором по степи — не обнаружит ли хоть каких-нибудь следов бывшей колхозной пасеки? Но, как назло, ни одна пчела не радовала бывалого пчеловода хлопотливым гудением, одни кузнечики стрекотали вокруг да щебетали и свистели птицы. И только на полпути от полустанка к поселку, неподалеку от Гейковки, Мотл впервые увидел своих любимиц: пчелы, жужжа, перелетали с цветка на цветок, и он побежал за ними:

— Скажите, милые, не мои ли вы?

Пчелы унеслись туда, где виднелись крайние дома Гейковки, и, следуя за ними, Мотл обнаружил то, о чем так долго мечтал, что так страстно хотел увидеть: на околице села, в небольшом лесочке стояло несколько ульев. На одном из них было написано еврейскими буквами: «Шолом», на остальных сохранились только следы названий, но по кое-где уцелевшим отдельным буквам Мотл легко воспроизвел знакомые ему слова: «Труженик», «Ударник».

— Откуда у вас эти ульи? — обратился он к седобородому пасечнику, который дремал на пеньке, опустив седую голову на морщинистые руки, сложенные на ручке березовой палки.

— А мы их из еврейского колхоза «Надежда» сюда перевезли, — ответил, очнувшись от забытья, старик. — Фашисты хотели увезти их с собой в Германию, так мы потихоньку прибрали ульи, пока не вернутся хозяева.

Не чуя под собой ног от радости, Мотл зашагал в родной поселок и, как ни тяжко стало на душе при виде разрухи и запустения, как ни больно сжимала сердце тревога о судьбе близких, — первые слова, которые он выпалил Шалиту, были о пчелах:

— В Гейковке я нашел три улья — наши ульи, даже надписи на них сохранились, по-еврейски выведены.

Шалит тут же позвал Журбенко и поспешил его порадовать этой вестью.

— Вот здорово, что ульи нашлись: есть у нас корова, есть три улья, а там, глядишь, будут и пять и шесть — настоящая пасека.

Журбенко даже руки потирал от удовольствия.

— Пчелы дадут нам коров и лошадей; всё, что хотите, дадут нам пчелы, — взволнованно вторил сияющий от радости Шалит. — Ты же настоящий клад нашел, — обратился он к улыбающемуся Коткису. — Помнишь, как пчелы перед самой войной нас выручили, выручат и теперь…

Меж уцелевших фруктовых деревьев стоят три улья, и вокруг них, наводя на мысль о журчанье весенних ручьев, неумолчно жужжат пчелы.

На давно заброшенных, заросших сорняками полях, будоража дремлющую тишину, тарахтит трактор. И, как бы перекликаясь с ним, звенят в кузнице молоты. Там, около наковальни, с зари и до зари по-прежнему колдует Аба с сыном.

Вернувшиеся из эвакуации и с фронтов жители поселка целыми днями ремонтируют свои полуразрушенные дома, строгают, тешут, стучат, выделывают из глины кирпич.

На заглохшем винограднике возятся женщины, хотят, чтобы вновь стали плодоносить немногие уцелевшие лозы.

А о Шалите с Журбенко и говорить нечего: со дня их первой встречи, даже по ночам не зная покоя, провернули они множество дел, всегда куда-то стремящиеся, всегда взволнованные, всегда вместе, два солдата, одна душа, одно сердце, две руки одного тела — и поди узнай, кто из них правая, кто левая. Ни шагу друг без друга, ни малейшего начинания не посоветовавшись. Так и прозвали их на еврейский лад двойным именем Шалит-Журбенко, и когда называли это имя, никто не знал, о ком из них идет речь.

Никто из тех, что вернулись в поселок, не выглядел таким чистеньким, так опрятно, даже нарядно одетым, как Аншл Коцин. Китель превосходно сидел на его статной фигуре, и солидный коричневый цвет этого кителя оттеняла белоснежная полоска аккуратно подшитого воротничка. На груди Аншла сверкали три медали. В начищенных до блеска хромовых сапогах отражались яркие лучи майского солнца.

— Глянь-ка, кого я вижу! — не своим голосом закричал изумленный Шалит, узнав в прибывшем франте старого знакомого. — Жених, да и только. Хоть вези иод венец — самый настоящий жених! Ты как будто не с войны пришел, а со свадьбы!

— А что? — самодовольно улыбнулся Аншл. — Я нигде не пропаду.

— Да разве такой герой пропадет? — отозвался с необычной для него усмешкой Шалит.

Он-то хорошо знал Аншла, знал, что это порядочный проныра.

Репейник — дали Аншлу прозвище земляки и втихомолку, за глаза шутили: такой вырастет и там, где его и не сажали.

Не было собрания, на котором бы он не выскочил с крикливой речью, и речь эта почти всегда заканчивалась так:

— Разрешите мне заверить райком партии и руководство нашего колхоза, что поставленные перед нами задачи будут выполнены с честью, досрочно.

Не успеет в поселок приехать кто-нибудь из района, как Аншл уже тут как тут: вертится около него, старается услужить, обхаживает и, глядишь, через час-другой уже обращается к нему на «ты», как старый друг-приятель.

До войны Коцин считался активистом, из кожи лез, стараясь выделиться, отличиться, быть на виду, выбиться в руководители.

И теперь, вернувшись домой, он был уверен, что, увидев на его кителе три блестящие медали, земляки достойно оценят его заслуги и он станет в поселке влиятельным и уважаемым человеком.