Изменить стиль страницы

Олин с трудом дышал, но не отважился поднять руку, чтобы освободиться от могучей хватки Карела. Глаза у него вылезали из орбит, он задыхался.

Карел отпустил его. Олин споткнулся о ведерко и упал. Сидя на земле, он тер шею и рассматривал свой порванный воротник.

— Ничего плохого я не сделал, — испуганно твердил он. — Ничем вам не навредил… И не за что меня ненавидеть… Клянусь!

Товарищи с минуту в колебании стояли над ним, потом, не сказав ни слова, отошли, оставив Олина сидеть на земле.

Гонзик поднялся этажом выше, к каменщикам. Те стояли у лестницы, и когда Гонзик спросил у них адрес десятника, они испуганно переглянулись, потом шепотом и неохотно сообщили ему улицу и номер дома, словно опасаясь, что совершают что-то недозволенное; при этом они боязливо и недоверчиво озирались.

— Я съезжу туда, — сказал Гонзик Карелу. — И в лагерь к девушкам.

Лейпцигерштрассе жестоко пострадала от налета. Кругом виднелись дымящиеся развалины рабочих домиков, автомашины объезжали груды развалин и вывозили мертвых и раненых с еще горевших заводов Юнкерса. Гонзик, спотыкаясь, пробирался через садики, осведомляясь у встречных о номере дома. У людей здесь были горестные, ввалившиеся глаза, руки их как-то рассеянно касались вещей, вырванных из привычной домашней обстановки, где эти вещи имели определенное назначение. Сейчас они стали мертвыми и опустошенными, как и люди, нашедшие свой конец под развалинами жилищ и заводских цехов.

— Алена, Алена, ты куда?

Девушка остановилась. Ее загорелое лицо было все измазано, на щеках — грязные подтеки.

— Гонзик!

Подавленная, она прижалась головой к его груди, а он обнял девушку за талию.

— Двадцать три девушки остались там! — всхлипнула Алена.

— Кто именно?

Пока Алена называла имена, Гонзику вспоминалось то свежее девичье лицо, то словечко, то жест. Были и совсем незнакомые имена, которые не напоминали ему ничего, и все же каждое имя означало оборвавшуюся жизнь, молодую, полную надежд жизнь чешской девушки, матери, жены.

— Больше полтысячи мертвых, — сказала Алена. — Две трети из них иностранцы.

— Смогу я туда пройти?

— Нет, никого не пускают.

Рукопожатье, братское объятье.

— Прощай!

— До свиданья!

Гонзик медленно пошел по разрушенной улице и остановился перед домиком с пробитой крышей. На покосившихся стенах зияли широкие трещины, двери и окна были вырваны, номерная табличка криво висела на одном гвозде.

Неподалеку на груде кирпичей сидела женщина в платке. У ее ног стоял большой кожаный чемодан. Одной рукой она подперла голову, другой машинально перебирала кусочки штукатурки, лежавшие у нее в подоле.

— Фрау Артнер?

Женщина подняла голову, с минуту глядела на Гонзика, потом стряхнула с подола штукатурку и тяжело поднялась на ноги.

— Это я, — сказала она. — Мой муж…

Трудно говорить людям слова, которые приносят им горе и боль.

Женщина молча выслушала Гонзика, и ни один мускул не дрогнул на ее лице. Потом она также апатично села на груду кирпичей и взяла в руки горсть штукатурки.

— Я ждала этого, — тихо сказала она. — Он тоже знал, что все может случиться. Но когда так сразу…

Гонзик стоял перед ней, чувствуя себя слабым, незрелым юношей.

— Могу я чем-нибудь помочь вам?

Она пристально поглядела на него и покачала головой.

— Чем вы можете помочь? — сказала она и оглянулась. — Вот все мои вещи, — она кивнула на чемодан. — Сосед отвезет меня в деревню, там у меня родные и единственный ребенок. А их было трое, понимаете?

Гонзик молча кивнул.

— Спасибо вам, — добавила она, продолжая перебирать кусочки штукатурки. По лицу ее потекли слезы, но они были словно чужие: рот женщины не искривился, только глаза прищурились, словно от яркого света; она подтянула платок на лоб.

Глубоко подавленный, Гонзик не в силах был вернуться в казарму. Он сел в трамвай и проехал через весь город по Вильгельмсхое-аллее, к Геркулесу. На конечной остановке он сошел и медленно поднялся в гору к постаменту этого бронзового гиганта. Там он бросился на траву.

Кругом тихо шумел лес. Нагой бронзовый Геркулес смотрел вниз, на замок, где начиналась Вильгельмсхое-аллея, прорезающая весь город прямой широкой полосой асфальта. Трамваи с этой высоты казались не больше спичечной коробки, они шли с десятиминутными интервалами, и можно было сосчитать их все: восемь ползет в одну сторону и восемь в другую. Вдалеке, где в дымке терялся город, на заводах Юнкерса полыхали пожары.

6

Вторая рота была расквартирована вблизи Кенигстор, а третья на другом конце города, под Геркулесом. Раз в неделю ребята ездили в гости к третьей роте и всякий раз поднимались на Вильгельмсхое и покупали фотоснимки этой громадной статуи, которая была видна из самых отдаленных кварталов Касселя. На открытках значилось, что высота изваяния — десять метров, ширина плеч — три метра, пирамидальный постамент достигает сорока метров, а скала под ним — тридцати метров. Изваяние весит 57 центнеров, и к нему ведут от замка 842 ступеньки. Все сооружение построили Антони и Кюпер в 1717 году, при ландграфе Карле Гессенском. На каскадах вдоль лестницы гессенская знать для развлечения устроила искусственный водопад. На открытках не хватало, правда, артиллерийских батарей и пулеметных гнезд, повсюду торчавших сейчас около Геркулеса, и колючей проволоки, которой были теперь огорожены каскады.

С товарищами из второй роты наша пятерка встречалась в трактире «У дядюшки», близ Кенигстора. В трактире было два зала, стойка с блестящими кранами, из которых текло вполне сносное пиво, радиоприемник, часто настроенный на Прагу, и всюду по стенам оленьи рога и старинная живопись. Постепенно завсегдатаями этого трактирчика стали чехи, а немецкие солдаты перестали туда заходить, потому что обычно все столики были заняты. Чешские парни приходили по вечерам с гитарой и гармоникой, радио умолкало, и в трактире воцарялась чешская песня.

Впрочем, чехи сдружились с некоторыми немецкими завсегдатаями трактира. Гонзик иногда присаживался к столу супругов Зингер. Пожилой седоватый Зингер, оркестрант кассельской государственной оперы, завоевал симпатию Гонзика похвалами музыке Сметаны. Он молча с улыбкой наблюдал игроков в карты или беседовал о музыке. Политики Зингер принципиально не касался. «Музыка, — говорил он, — мне роднее. Да она и богаче и честнее». Его жена — славная седая дама, целые вечера просиживала с вязаньем для внучат.

В трактир ежедневно приходил немчик лет восемнадцати, в форме гитлеровской молодежи, с ленточкой почетного креста в петлице. Он неизменно обменивался рукопожатием с Карелом и всеми его товарищами по столу, совал им руки и, здороваясь и прощаясь, снисходительно повторял при этом: «Bleib nur sitzen»[70], — хотя никто и не собирался вставать. Чехов это раздражало, и Кованда решил положить конец этой церемонии. Однажды он целый вечер бегал в туалет и, возвращаясь оттуда, всякий раз с добрейшей улыбкой спешил подойти к немчику и подать ему руку со словами: «Bleib nur sitzen» (фразу эту он перед тем заучивал целый час). С тех пор гитлерюгендовец перестал ходить в трактир.

Гонзик забегал туда очень редко. Ему было жаль времени, которое многие убивали за игрой в карты. Зато он часто ходил в школьный буфет, где стояло старенькое пианино, и просиживал за ним до вечернего отбоя — играл, прикрыв глаза, или сочинял музыку. А то неутомимо учил товарищей русской азбуке.

— Прямо не верится, Гонза, — удивился Эда Конечный. — Неужто и ты коммунист?

Угреватое лицо Гонзика покраснело.

— Все вы станете коммунистами, — ответил он, помолчав. — Все до одного. И ты тоже!

— Я? Ты спятил! Никогда!

— Тогда спятил ты. Ты идиот, ты нацист, ты фашист!

— Черт подери, так меня еще никто не обзывал. Вот я тебе!

— Замолчи! — воскликнул Гонзик. Товарищи с любопытством сгрудились вокруг него. — Вы себя сами не понимаете, ребята! Опомнитесь, пока еще не поздно. Вы ненавидите нацистов, мечтаете о конце войны, о встрече с матерью, с любимой… Но вы даже не подумали о том, какой будет наша родина и весь мир после войны.

вернуться

70

Сиди, сиди! (нем.)