— Для этого нужно время, — сказал один.
Время и расстояние — страшные слова для революционера. Вуншгетрей снова настроился подозрительно. Время — это звучит как-то реакционно. Время — так перед округом никогда не отличишься.
Специалист настаивал на своей точке зрения. Он доказывал секретарю, что урожайность с каждым годом снижается из-за ложного подхода к статистике, к соревнованию, к темпам.
Неужели добрые намерения и рвение могут снизить урожайность? На взгляд Вуншгетрея, дальше идти некуда, это крайние, чтобы не сказать архиреакционные, взгляды.
А специалист стоял на своем:
— Взгляни и убедись.
Поздней осенью, во время пахоты, Вуншгетрей выехал с агрономом на поле. Земля была сырая. И секретарь мог видеть, что, хотя лемеха плуга рыхлят почву сверху, подошвы его одновременно разглаживают и цементируют ее снизу, будто площадку для молотьбы.
— Вот, полюбуйся, — сказал агроном. — Гумно, да и только. Все утрамбовано. Это гумно летом отрезает корни растения от грунтовых вод, а мы каждую осень повторяем то же самое.
Вуншгетрей стал прикидывать: а разве обязательно каждый год проводить вспашку на одинаковой глубине? Надо же как-то разрушить пресловутое гумно. В эту осень Вуншгетрей не давал себе ни отдыха, ни срока, ездил из одной МТС в другую, следил, чтобы вспашка проводилась достаточно глубоко, чтобы можно было покончить наконец с обезвоживанием почвы. Завидев секретаря, трактористы бранились на чем свет стоит. Поди изловчись при таком контроле выполнить норму и победить в соревновании!
Секретарю удалось все-таки добиться, что по его району вспашка в общем и целом проводилась достаточно глубоко. Он обеспечил растениям приток грунтовых вод, зато себя самого никак не обеспечил: по осенней пахоте его район занял последнее место. В окружной газете появилась карикатура: тракторист сидит на улитке и спит сладким сном. «Майбергские темпы».
В последующие годы у Вуншгетрея просто руки не доходили до осенней пахоты. Пришлось пустить все на самотек. Район занял третье место по округу. Ругать его перестали. Статистика и темпы соревнования взяли верх над Вуншгетреем.
И вот Оле Бинкоп расхаживает по его кабинету. Он опять ерепенится и требует разумных темпов в увеличении поголовья. С его доводами трудно не согласиться. И, кроме того, Оле — это вам не первый встречный. Малый он, конечно, непокладистый и неуживчивый, но зато ведь передовик, инициатор. Итак, может ли Вуншгетрей проникнуться взглядами Оле и противопоставить их точке зрения товарищей из округа?
Он еще раз пускает в ход привычные аргументы: больше молока, больше мяса для республики, и все это — ускоренными темпами.
Оле не лезет попусту в бутылку. Он со всем согласен. Пожалуйста. «Цветущее поле» готово принять еще двадцать, даже тридцать коров, но при условии, что их обеспечат кормами.
Вуншгетрею только этого и надо.
— Стало быть, ты возьмешь тридцать коров?
— Без корма ни единой.
И опять все начинается сначала. Фриде Симсон и Краусхару, что сидят в приемной и ждут приговора над Оле, предоставляется редкая возможность поупражняться в терпении.
Наконец Вуншгетрей и Оле приходят к соглашению. Это не мирный договор, отнюдь нет, но по крайней мере Оле дает согласие принять тридцать коров-иностранок. А Вуншгетрей со своей стороны, обязуется исхлопотать для «Цветущего поля» экскаватор, узкоколейку и дополнительные лимиты на корма. При этом секретарь райкома думает о скрытых резервах. Не могут же там, наверху, требовать молниеносного увеличения поголовья, не располагая достаточной кормовой базой. Ему удается заразить своим оптимизмом даже Оле.
Новолуние. Мертке сидит на ступеньках перед будкой куриного возка. К ней подсаживается Мампе Горемыка. Ох уж эти безлунные ночи! Хоть сдохни, никак не уснешь, самое милое дело податься в ночные сторожа. А Мертке пусть идет домой и ложится спать. Уж как-нибудь Мампе Горемыка убережет ее тощих питомцев. Огреет дубинкой каждого, кто польстится на даровую курятину.
— А ты мне четвертинку за это поставишь, идет?
Но у Мертке нет при себе четвертинки. И не станет она добывать выпивку для Мампе. Она уже пила однажды шампанское. В Берлине. Вспомнить — и то противно.
— Ты пила шампанское? — Вот уж чего Мампе не ожидал. Такая ласточка-касаточка, и вдруг шампанское. А Мампе разбирается в птицах. В молодые годы при нем была одна такая птичка-голубка. — Раньше я был трезвее двух пасторов, вместе взятых. Увижу бутылку, нарисованную на пликате, меня и то с души воротит. Да тут вмешалась судьба. Никогда не знаешь, где она тебя подстерегает. И под каким обличьем. Ко мне она явилась в обличье управляющего, который заприметил мою жену. И увел от меня эту голубку.
Сперва она ходила по ягоды. Потом по грибы. Потом по дрова. Я сидел на своем портняжном столе и знай себе шил. А жена нанесла во двор кучи хвороста и валежника, настоящее аистиное гнездо. Гнездо для птенцов, думалось мне, потому что живот у нее становился все больше.
«Господь благослови тебя, моя голубка. Как мы назовем того, кого ты носишь под сердцем?»
Она не ответила.
«Без имени оставим?»
«Да».
А потом стала разговорчивой. И тут я узнал, что ребенка дарует нам судьба. И что эта судьба носит высокие сапоги и суконную куртку.
Я налетел на судьбу и обозвал ее сволочью, и тогда судьба отвратила от меня лик свой. Это куда хуже, чем ее удары. Заказов не стало, шить нечего — ни грубошерстных костюмов, ни рейтуз для верховой езды, ни визиток, ни жилетов. На помещичий двор заявился бродячий портной. Он шил для господ, для управляющего, для учеников, даже крестьяне отступились от меня по знаку той же судьбы. Господь да обрушит на них дождь нечистот!
Деревянным метром я сметал паутину с портяжного стола. А иголкой ковырял в зубах. Довели!
Кажется, хватит? Не тут-то было, ты еще не знаешь, что такое судьба! Поздней осенью моя голубка снова пошла по дрова. И не вернулась. На озере — там, где теперь плещутся твои утки, судьба столкнула ее в воду. Мы искали ее целую неделю, ее и дитя без имени.
Но тут наконец судьба сжалилась надо мною. Она послала мне запой. И он закалил мое больное сердце.
А в один прекрасный день судьба обернулась зачатым от сифилитика сыном лесопильщика и в этом обличье сказала мне:
«Возьми обед Антона Дюрра — был у нас такой — и положи его под определенное дерево!» Эй, девочка, ты слушаешь или уже заснула?
Мертке слушает. В три уха.
— А ты что ответил?
— Я не согласился бы даже за пять тысяч марок. Раз в жизни я не выполнил требования судьбы.
— А кто же это сделал вместо тебя?
— Сама судьба.
— Ну а теперь, дядя Шливин, вы поладили с судьбой или еще нет?
— Теперь у нас тишь да гладь. А я давно лежу на дне. Судьба меня и знать не хочет. Ты хоть раз видела, чтобы судьба обрушилась на кротовый холмик?
Вот сидит Мертке, и жизненного опыта у нее ни на грош: хотела бы она его утешить, да не знает как…
Оле возвращается из Майберга. Фары его мотоцикла вырывают из мрака беленые стволы придорожных деревьев и снова отбрасывают их в сонную темноту.
Он останавливается у сжатого поля, а машину ставит в канаву. Мало-помалу в забитые грохотом уши проникает песня цикад. Кузнечики тоже стрекочут, летний оркестр играет на полную мощность. Оле наперерез идет через поле — посмотреть, много ли успел наработать комбайн после обеда. По дороге останавливается у первого куриного возка, прикладывает к стене ухо: молодки чуть слышно кудахчут во сне. Полный порядок под дегтярно-черным небом.
Мертке свернулась клубочком в своей будке. Мампе ушел. Она его утешила, как умела: «Судьба ходит, судьба водит, судьба песенки поет!»
Мампе смеялся: «Водка сушит, водка душит, водка тешит, эх ты, ласточка!»
Наверно, Мертке в самом деле ласточка, и больше ничего. Она лежит, отгоняет страх и пытается уснуть. Ее вспугивает чей-то крик. «Ух-ух!» Она закусывает губу. Ей вспоминается смешное наставление учителя Зигеля: все люди, которые сумели чего-то в жизни достичь, шли от известного к неизвестному. «Ух-ух!» Мертке вспоминает красочное описание крика хищных птиц, вычитанное у Брема. Но там мертвые буквы, а здесь сама жизнь. «У-ух!» Она откидывает одеяло, бросается к двери. Сова бесшумно улетает прочь.