Олененок умирал в одиночестве, хотя снега вокруг пели, задевая друг друга: это где-то далеко ехал аргиш, и писк его полозьев передавался по всей тундре. Разваливалось со звоном небо, все еще тянул унылую песню волк.

Огромная белая пустыня жила своей скрытной, только посвященному понятной жизнью. Олененок, с молоком матери усвоивший уроки тундры, слышал эту жизнь и думал о том, как холодно и одиноко посреди огромной вселенной. Он не помышлял о смерти, хотя смерть бродила рядом. Может, она проскакала белым песцом, а может, выла пресытившимся волком? Она только что была здесь, только что гналась за матерью-оленихой. Олениха, зарыв в снег, в заветерь, маленькую, отделившуюся от нее частицу, почуяла волка и отбежала в сторону…

Пыжик больше не видел ее, но звал, верил, что мать вернется, как возвращаются к своим детям все матери, где б они ни были: в неволе, в чужом краю, в упряжи, которую надел на них хозяин.

Его мать не вернется. Недаром же, крови ее напившись, сыто и утоленно заурчал тундровый волк, потом подозвал к себе волчицу и запел для нее протяжно и жутко. Все было у него: власть, воля, подруга, а пел он уныло. И пыжик вздрагивал от его похмельной песни.

Но вдали звенел аргиш. Впереди, согреваясь, бежал на лыжах Барма. Рядом с ним прыгал его неутомимый дружок Зая. Он вместе с Бармою прошел от Сулеи долгий и трудный путь. Шел водою, шел землею. Сейчас вот бок о бок прыгал по тундре в холодной ночи.

Но что это? Заяц выдался немного вперед, фыркнул и остановился, поджидая Барму. Подле него лежало непонятное большеглазое и тоже ушастое существо, чем-то напоминающее оленей, запряженных в нарты.

— Что, Зая? Пристал? — окликнул косого Барма, но, разглядев белый сугробчик, согревшийся от дыхания пыжика, тихонько присвистнул: — О, да тут опять прибыль? Ну вот и дружок вам с Иванком! Иванушко, сынок! Дружка я тебе нашел!

— Спит он, тише! — цыкнула Даша, подбирая под себя малицу, поверх которой была накинута волчья доха. Малицу на груди разрезала. Из разреза выглядывало детское личико. Один глаз был открыт и хитро, совсем по-отцовски, поблескивал из-под век, другой щурился.

— Спит?! Как бы не так. Мух видит! Сынок, я подарок тебе принес! — тормошил Барма Иванка. — Целуйтесь!

— Сдурел! — рассердилась Даша, оттолкнув мужа и олененка. — Со зверем-то?

— Зверь он чистый, Даня. Он никакой заразой не тронутый. Несмышленыш совсем. Сиротой остался. Жалей сирот, Иванко! Всякую тварь живую жалей, пока она мала. Подрастет — кто знает, какой станет. Но олень всегда другом будет! Не зря самоеды цветком тундровым его зовут. Он и есть цветок, Иванушко! Ишь глазищи-то звездные какие! Как у матушки нашей — сияют! Ты люби ее, матушку-то! Вон она какая у нас! Богородица! А ишо жизнь люби, сынок! Ни в какой беде носа не вешай! Ни перед кем головы не клони. Разве что перед отечеством, сын. Да еще перед матерью.

— Захвалил ты меня, — выпростав руку из рукавички, Даша нежно зажала мужу рот. — Хоть бы сына постыдился.

— Кого ж кроме хвалить? Ну-ка скажи, Иванко: кто лучше мамки?

Малыш заморгал. То ли луч только что заигравшего сполоха в глаза ударил, то ли подействовало отцовское внушение? Так или иначе — жизнь начиналась у него мощно: сначала посреди грозного океана, потом — в тундре, где тоже есть где разгуляться глазу.

Но и в бескрайности этой у сына Бармы нашлись друзья: и Зая, и пыжик, и Гонька, и Бондарь, и одиннадцать братьев Гусельниковых. А еще Митя и пятеро лесных людей.

Увидав проснувшегося племянника, Митя подошел и ласково пощекотал пальцем крохотный подбородок. Затем приказал располагаться на отдых.

— Тимоха-то, — гудел Бондарь, — опять живностью обзавелся!

Человек непромысловый, деревенский, он тосковал в этом чужом и неприветном краю. Топору применения не было, а винишко все вышло.

Бондарь вздыхал и уходил к Гоньке, к которому привязался. Сейчас мальчик спал.

— Ой! — изумился, проснувшись. — Чей это? — спросил он про олененка.

— Иванков, — ответил Барма, но тут же поправился. — И твой тоже. Гляди не обижай!

— Что ты, Тима! Он мне как брат будет! Ну вроде Иванка.

— Разгружайтесь, — скомандовал Митя. — Пока сполохи — поспим. Оленей покормим.

Повторять не пришлось. Все дружно принялись за дело Кто чумы ставил, кто разгружал вандей. Егор и Даша готовили поздний ужин.

«Люди-то у меня какие! — восхищенно думал Митя. — С такими на край света не страшно».

Забыл лейтенант, что перед ним как раз край света и есть. И ночь, и тундра, и неведомая земля.

Гонька в своем дневнике записал про этот день:

«Теперь нам легче. Идем вперед. И народу прибавилось. Кроме Иванка, пыжика завели, Федьку. Я того пыжика кормлю через соску»

15

Куда бы ни шли люди, идут они навстречу друг другу. Пока идут, мно-ого чего натерпятся! Но идти-то все равно нужно. В том и жизнь состоит: идти. Незамысловат вроде клубочек — жизнь, а попробуй его размотай! У одного на первых витках нить рвется, другой с оглядочкой век мотает. А глянешь на клубок — из него не убыло.

Пикан не скупился, разматывал свой клубок щедро и стремительно. И потому судьба преподносила ему всего с избытком.

Обосновались в Сургуте. Народу в острожке — раз-два, и обчелся. Но в иные дни людно. Народ в основном служивый. Или уже отслуживший.

Умер старый казак Порфирий. Общество выделило его полуразвалившуюся избушку Пикану. Пол в горнице сгнил, крыша покосилась, и дымила печь. Однако Пиканы и этому были рады.

Вселились, зыбку подвесили. С собой ни рубахи, ни перемывахи. И хлеб, который брали в дорогу, кончился. Тишка, перед тем как уехать, отыскал в амбаре слопцы, капканы и сети. Старика, видимо, лес да вода кормили.

— Сяс рыпка путет, — сказал остяк. Ушли со Спирей и через какой-нибудь час принесли двух нельм, щекура и трех муксунов. Пикан успел подмазать печку, наколол дров и пустил дымок.

— Хлебца-то нет, — вздохнула Феша и принялась чистить рыбу.

— Перебьемся, — сказал Пикан. — Потом у соседей взаймы возьму.

Тишка и здесь не оплошал: сунувшись в кладовку, обнаружил едва распочатый мешок с мукой.

— Чужая, — покачала головой Феша. — Не возьму.

— Пери, пери, — разрешил ее сомнения Тишка. — Я хосяину свеську поставлю.

Посмеялись, но делать нечего — взяли. Да и то правда, что хозяину, кроме молитвы и свечки, ничего не надо.

Не верилось, что жизнь потечет спокойно. И она потекла, начав иной отсчет.

Перепеленав девочку, Феша принялась за стряпню. Решила напечь блинов. Но блины вышли, как шаньги, толстые. Стряпать пока не научилась. В пути Пикан сам стряпал, а в доме Красноперова все делала кухарка.

«Ничо, пущай учится», — усмехнулся Пикан и, чтобы не смущать жену, вышел.

Улица вдоль Оби вытянулась. А еще одна — вдоль другой реки, названия которой Пикан не знал. Дома повернуты к реке задом. На задах пригоны и стаи. Селение с виду чистое, но слив банный и жижа из пригонов текут в реку. «Нехорошо как!» — осудил Пикан. Река вон какая щедрая. Тихон едва успел сетку кинуть — пол-лодки надергал. Острожек уж потерял свое значение. Частокол, которым его обнесли когда-то, во многих местах был сломан. За ним начинался лес, могучий и мрачный. Из лесу выпорхнула Тишкина ребятня, что-то неся в подолах рубах. А потом выкатился сам Тишка, размахивая тушками рябчиков.

— Есть на похлебку! — кричал он. — У сыновей под рубахами грибы.

«Вот край-то! — думал Пикан. — А я бурчу, что лес тут беден. Всего полно!»

Расставшись с Тишкой, взобрался на холм, поросший мощным кедровником. Холм, словно дозорный, глядел поверх урмана. Отсюда был виден весь Сургут. Но первой бросилась в глаза покривившаяся маковка деревянной церкви. Из-под ног с сердитым писком юркнул бурундучок. Взобравшись на кедр, казалось, стал браниться: «Чо шляешься тут, бродяга?» Однако сердиться зверьку надоело, он обмахнул себя лапами и скоро задремал.

— Смерть проспишь, соня! — крикнул Пикан, заметив мелькнувшего молнией соболя.