Утром, едва ударила рассветная пушка, Минеевна велела топить баню.

Топил Пахом. Цыган ходил около, в чаны, в ведра и шайки заглядывал: нет ли какого подвоха. Кухарка Наталья принесла большой лагун квасу — вздавать на каменку.

— Ох, тёпа! — спохватилась она, когда женщины вошли в предбанник. — Веники-то не принесла.

— Не хлопочи, — сказала Минеевна. — Принесем сами! Ступай!

Белела банька гладко струганным тесом, пахла смородинным листом, мятой. Белели непорченые тела женские: одно узкое, как у щучки, столь же гибкое, другое — плотное, богатое. Создала же природа такое чудо — тело женское! Каждый волосок, каждая жилка в этом теле трепещет. Все ладно в нем, все зовуще. Сосуд дьяволов! Но как дивно, как совершенно слеплен этот сосуд! Уж тут гончар, его слепивший, не поскупился, оказал весь свой талант, излил все чувства. Но более всего потрудился тот, кто вложил в тело грешное разум женский, непостоянный разум, коварный! Он точно змейка: играет, свивается на солнышке, да как взметнется, хоть стерегись, хоть нет — яд уж в тебе. Смертельный, неизлечимый яд! Но кто из нас хоть раз испугался своей участи! И видим гибель, а идем на нее осознанно. Да если б и захотели сдержаться — где взять силы? Так и Янко, душа пропащая. Ему от яда нет спасения. Пропал, пропал!

Ах как вкусно пахнет баня! Как влекуще вода плещется! Через неплотно прикрытую дверь предбанника вытекает на улицу парок. Над трубою солнышко ходит, горизонт клюквенно красен, сулит радость человеку день наступающий. Янко жадно вдыхает мятно-смородинный воздух, пар вдыхает — тот пар обтекал тела женщин! Янко молод и еще не знал женщины. Томно ему, кружливо!

А в бане — хохот русалочий, в бане — возня, плеск, шлеп. Распахнулась дверь предбанника, ударив сторожа по лбу. На пороге возникла царица с мокрыми волосами.

— Подглядываешь? — захохотала Минеевна и — гладкой ладонью цыгана по пересохшим губам. Глядит с усмешкой, бедром поводит. — Неси веники! Парить будешь. Да живо! Слышь?

Цыган, шатаясь, едва выволокся из банной ограды — шел, земли под собой не чуя, в глазах круги растекались. В руках, в ногах пропала сила. Полез за вениками на пятры — оступился, рассек лоб и лишь на полу у сусека пришел в себя. Сорвал с шеста пару душистых веников, осторожно заглянул в предбанник. Минеевны там не было. Янко поскребся в парную. Там уж квасом плеснули в каменку, поддали еще.

— Янко, где ты? — донеслось из плотного белого марева. — Подай веник!

Цыган слепо пошел на голос и ткнулся носом в упругое полушарие. О! Голова закружилась. Его оттолкнули. Поскользнувшись, цыган упал на колено, губами ощутив чей-то горячий и тоже влажный живот. Припал к нему, обнял округлые мощные бедра.

— Чо, ходя? Небось люба? — услышал насмешливый голос Минеевны. — Люба, дак кради. Говорят, цыгане — отчаянные воры. А сперва спину парь!

— Марьюшка! Чо хоть баешь-то? — стыдливо прикрывшись веником, невидимая, спрашивала из дальнего угла Феша. — Гони мужика-то!

— А может, мне мил мужик этот? Может, он вызволит меня отсюда? — хохотала Минеевна.

Феша, окрепнув голосом, прикрикнула:

— Уходи! Эй! Чего тут топчешься? Пахома кликну.

Цыган нашарил в тумане дверь, выскочил и, заперев Пахома с его возлюбленной в малухе, вывел из стойла одуревшего от безделья жеребца. Кинув седло на него, вынес из хозяйского дома лебяжьего пуха одеяло.

— Воровать дак воровать, — сказал, уже решив для себя, и, едва открылась банная дверь, схватил и укутал в одеяло Минеевну. Та крикнула для вида, но конь вынес их за ворота.

— Куда ты, Маня? — окликнула Феша.

Цыган оглянулся, оскалил зубы и, взвизгнув, огрел жеребца. Только их и видели. Феша выпустила из малухи испуганного Пахома и, как всегда, измятую кухарку.

— Прокараулил? Эх ты!

— Догоню его, варнака! Догоню! — хорохорился Пахом. Побежал к конюшне — седлать другого коня, но передумал: попадись цыгану в степи — станешь на голову короче. Пускай уж хозяин за ним гоняется: сестра-то его. «Мне пока хватит Натальи. Пора начинать самостоятельную жизнь. Вечерком уберусь восвояси, чтоб не мешать хозяйкиным шашням. И Наталью с собой возьму. Эти сами пускай кашу расхлебывают».

Пахом запер ворота, потом, в малухе, опять лапая кухарку, шептал ей с подвизгом:

— Вот, значит, уходим, значит. Радая?

— Ох как радая-то, Пахомушко! Ох как радая! — ублажая его, отвечала Наталья.

Над лежанкой мерно скрипел сверчок:

— Жить-жить, жить-жить…

— Заживем всем на зависть! — собрав манатки, ухмыльнулся Пахом. Хотел пустым уйти, но теперь любую пропажу можно свалить на цыгана: забрал ружьишко с собой, серебряный самовар и огромную корчагу. В хозяйстве все сгодится.

9

Михайла Першин перетряхнул Москву, Петербург, ближайшие к ним города и селения. За поимку беглецов была обещана большая награда, а главное — чин. Ради него и старался. Задержался в поручиках-то. Давно уж в армии. С Александра Данилыча и началось. Повели сечь на конюшню, а Меншиков был в гостях у Юшкова. Увидел ладного, смышленого парня, остановил:

— Из его солдат справный выйдет. Куплю.

А на что светлейший глаз положил, то не продается. Отдал Мишку Борис Петрович. Выслужился парень до поручика, на том и застрял. И вот сейчас, ежели бывшего хозяина дочь разыщет с дружком ее и с его братом — повышению в чине быть. Может, и поместье дадут. И станет бывший крепостной Мишка Драный именитым дворянином. Остальное само придет, как пришли богатства и почести к Александру Данилычу. Тоже ведь из простых вышел, а взлетел — орлу не достать.

Вперед, вперед! Летят кони, не щадит кнута кучер, а в душу тревога закрадывается.

Зима минула, весна проходит — беглецы до сей поры не пойманы. «Этот Барма, — невесело думает поручик, — ловкий парень, да от меня не скроется! Все равно где-нибудь настигну, и Фишер рук моих не минует. Однако задачу Данилыч задал непростую. Воевать куда легче. Там только не плошай: убивай врага да себя береги. Здесь нюх нужен тонкий, собачий. Да ведь и собака след теряет. А я и следа еще не нашел».

Исхудал он, обветрел, глаз зрячий вприщур, цепко ощупывает всякого встречного. В каждом доме, на каждом постоялом дворе Михайла сперва вслушивается, ухо востря, потом спрашивает, нередко с пристрастием, но ничего пока не добился. Барма со спутниками ровно сквозь землю провалился. Было подозренье — его сам светлейший высказал, — что беглецы утекли в Сибирь. «Путь известный, — усомнился Михайла, — но Барма не так прост, чтобы избрать именно этот путь. К тому же государь покойный когда-то наказывал Пиканову-старшему пробиваться к Сибири северным окоемом. Скорее всего этим путем и двинулись. Купят суденышко — деньги-то у них есть — или с Фишером пойдут морем. Буду искать в Онежье, по Ладоге, — решил Михайла. — Двух зайцев сразу убью».

Но легче иголку в стогу найти. И все же чутье Мишке подсказывает: здесь где-то. Мишка верит чутью, ищет. За усердие разнос получил от светлейшего. Грозит разжаловать в солдаты. А уж он ли не старается? Кружит, обнюхивает каждый куст, каждую болотную кочку. Исполнителен, верен присяге поручик Першин. Больше-то князю, пожалуй, верен. Рабья привычка русского крепостного. Веками вбивали в него преданность барину: за день от этого не отучишь. Да и зачем? Преданный раб верней собаки. Обласкай его раз — до конца дней своих будет лизать твои ноги. Чин и воля немного дали. Семь раз был ранен поручик, глаза лишился. Закрыт глаз черной повязкой. А воля, где она у служивого? Куда пошлют, туда и мчишься. Вот и сейчас трижды от лихих людей отстреливался, тонул дважды, всех своих драгун потерял. Остался лишь с рябым Федькой.

«Что ж, буду с Федькой ловить утеклецов. Не станет Федьки — один поскачу. С пустыми руками в Петербург появляться заказано».

— Гони, Федор! Гони, мать его, шута этого!

Летят лошадушки, раскидывая ошметки весенней грязи. Хоть и летят, а все ж не птицы. Не знает поручик, Федька не видит, что по реке плот плывет и на плоту те, кого они ищут.