— Себя порешила, — успев подхватить покачнувшегося князя, сказал Першин. — Не дура ли?

— М-молчи ты! Ммолчи!.. — сквозь зубы процедил светлейший и, старчески шаркая, сутулясь, выбрел на улицу. Вышел — воздуху не хватало; разодрав ворот, задышал шумно, с хрипом. — В тюрьму, — приказал перетрусившему Першину.

Не знал, зачем туда ехал. Не затем же, чтоб известить Юшкова о гибели его жены. Ехал и глушил в себе вспыхнувшее чувство вины, а оно жгло все сильней. Не раз на веку своем отправлял людей в мир загробный, отправлял в муках и смотрел на их корчи спокойно, порой испытывал от мук врага наслаждение: помирает ненавистный человек, который и сам был бы рад посадить тебя на кол. Но смерть юной княгини князя сразила. «Что же я натворил, подлец этакий? Зачем ради прихоти минутной оборвал крылья бабочке? Подлец, подлец!»

…В стылой, со вчерашнего дня нетопленной избе, кутаясь в шубу, сидел Пикан-старший, молчал, уставясь в угол скорбными глазами.

«Дуняшка! — повторял он хрипло. — Доченька…»

— Ипатыч! — звал его Тюхин. — Колодец рыть пойдем?

— Всё — колодец, — глухо отзывался Пикан. — И все мы в колодце том.

…Меншиков, неузнаваемо постаревший, вошел в темницу.

— Выбирай, князь, — сказал без предисловий. — Сибирь или плаха?

— Мне все едино, — равнодушно отозвался Борис Петрович, еще не зная, что стал вдовцом.

— Поповна твоя… себя порешила… Любила тебя поповна, — завидуя князю даже в несчастье, сказал Меншиков. Ждал: Борис Петрович расплачется, начнет рвать на себе волосы. Юшков принял страшную весть спокойно, перекрестился:

— Царство ей небесное!

— Ну так как же, что выберешь?

— Руби голову. Будет, попрокудил на этом свете, — приговорил сам себя.

— Не-ет, нет! В Сибирь поедешь! Заживо гнить там будешь! До скончания века, — взорвался светлейший, задумавшись: «А как бы я такой суд принял?»

— Век-то мой кончился, чужой ворую, — ответил Юшков. В голосе слышалось безразличие смертельно уставшего от жизни человека. — Чужого не жалко.

Часть вторая

1

Путь санный развезло. Поначалу все ехали, потом шел пешком Кирша, за ним — Митя, а затем и Барма. В возке осталась Дарья Борисовна. Сидела, укутавшись в теплую шубу, дремала, улыбаясь сладким своим грезам. Как странно, как неожиданно выстраивается судьба! Не думала, не гадала, что попадет в опалу вместе с отцом. О Тиме только мечтала, себе не смея в том признаться. Отец собирался выдать замуж за князя Черкасского. Род именитый, знатный. Но случай спутал все карты. Не быть уж княгиней, не быть. Станет женою шута, скомороха. Побредет за ним, куда позовет. И обойдут они всю Россию, счастливые, вольные, сами себе владыки. Тима… Тимоша!

Барма оглянулся, как бы услыхав ее зов. Оглянулся, но не остановился: «Надо спешить. Если успеем добраться до Чаг-озера, там не задержимся долго. Клад сыщем — купим корабль, и по морю. Митя не о голове своей тревожится, морем бредит. На море ему ничто не страшно. Если Никитка не обманул — все сбудется. А коль обманул…» Об этом и думать не хочется. Барма сомневался, что клад уцелел, но спутников своих не тревожил. Хлюпая по намокшему снегу, чему-то рассеянно улыбался.

— Как там Дунюшка наша? — Митя шагал за братом след в след. Шагал размашисто — брызги во все стороны: моряк он и есть моряк.

— Не боле тебя знаю, — насупился Барма. Сердце было неспокойно. Юшков в узилище, Пинелли не только ее — себя защитить не сможет. Куда легче и спокойней было бы, если б Дуня сидела в санях рядом с Дашей. Что теперь с нею? На воле или в темницу брошена?

— Быстрее! Быстрее! — заторопил Барма спутников. Пропустив вперед брата, махнул в сторону и выше пояса провалился в снег. Под снегом — полна воды — канава.

— Вот и купель… окрестился, — зуб на зуб не попадая, смеялся Барма.

Даша тревожилась:

— Испростынешь! Лезь ко мне, грейся.

Барма, ни перед кем не робевший, смутился, упрямо замотал головой. Давно ли из озорства в тереме светлухинском, обозлившись на своевольную княжну, при ней, при слугах чуть не сдернул с себя порты. Теперь вот сесть рядом не смеет. Не потому ль, что тогда не любил, причислял ее к ненавистному чванному боярству? Между прошлым и настоящим — пропасть. Своя Даша стала: не княжна — товарищ.

Остановились. Натаскав сушняку, Митя занялся костром. Озябшие руки не слушались: где-то обронил перчатки.

— Эх ты, неумеха! — Даша выскочила из возка, кинув свою шубу Барме. — Сними с себя все, завернись. Я не гляжу.

Кирша еще и лошадей не выпряг, а костер уж потрескивал. Поставили в чугунке мясо, купленное в окраинной лавчонке, парил закаменевший хлеб. Даша, укутав Барму шубой, развешивала на ветках его порты, исподнее. Митя грел за пазухой пузырек с чернилами, вострил перо.

«На пути к Чаг-озеру, — записал по въевшейся с давних пор привычке, — Тима по самый пупок вымок. Разбили бивуак».

Больше писать было не о чем. Сунув тетрадку за пояс, аккуратно заткнул чернильницу, попытался определить место нахождения. Что определять-то: в двух днях от столицы. Ель, под которой устроились, задымила, уронив в костер ком смешанного с хвоей снега. Снег зашипел, растаял, поднялся синим облачком.

— Чо хоть записываешь? — любопытствовал Барма, отодвигаясь от Даши, которая «нечаянно» прижималась к нему.

— Разное, — нехотя отозвался моряк, потуже затягивая пояс.

— Почитал бы, ежели не крамола, — донимал брат. — Поди, на царицу замышляешь?

— Нужна она мне, твоя царица! — пробурчал Митя, не выносивший насмешек.

— Может, на нас донос пишешь? За фискальство ноне платят щедро.

Митя не вытерпел, съездил брата по уху. Тот выпал из шубы.

— Охо-хо-хо! — затряслась от хохота Дарья Борисовна, прикрыв неплотно сжатыми пальцами глаза: «На каменных голых мужиков смотрю, что ж на живого не поглядеть? Мой ведь…»

— Я те, вот я те щас, — обозлился Барма на брата, догадываясь, что Даша за ним подсматривает. Запахнув шубу, кинулся на Митю, но шуба вновь спала.

— Стыд-то какой! Ох, стыдобушка-а! — изображала смущение Дарья Борисовна, руки ж от глаз убрала.

— Стыдно, дак отвернись, — сердито посоветовал Барма, натягивая недосохшие порты. — Чо уставилась?

— Мое же, потому и смотрю. Привыкаю, — ответила княжна с улыбкой.

— Не твое пока, — проворчал Барма и тут же пожалел о сказанном.

— Чье же? Ну, сказывай! — топнув ногою, потребовала Даша.

Барма молчал. Глядел на клочковатое сизое облачко. Над тем облаком гуляло бледное солнце; дымилась разопревшая от огня ель; ломая гнев свой, примирительно улыбалась Даша, и нетерпеливо покусывал ус моряк. К морю, к морю!

Кирша, отвязав коренника, надевал на него хомут. Жеребец сам подставлял морду, нырял в него, как рыбина в попрошайку. «Ми-илый ты мой! Работничек!» — растроганно хлопал его Кирша по тугой холке.

— Поспешай, Кирша! — Не утерпев, Барма сам стал запрягать левую пристяжную. — Скоро совсем развезет.

Ветерок, дремавший в ложбинке, вылез оттуда, воровато огляделся, свистнул. Скрипнула, зашелестела хвоей старая елка, сбросила с веток последний снег. Огонь рассерчал, плеснул по обочине кострища, но скоро сник. Задымились, затлели черные головни. Коренник гремнул удилами, скосил глаз на погасший костер: похоже, раньше не видывал. В лесу-то не бывал: городской житель, все больше по питерским улицам рысил, офыркивал каменные мрачные здания. А тут просторно, боязно: пахнет так незнакомо и чудно зверьем, лесом, сырым и чистым снегом. Под копытами не камень, не дерево — мало наезженная хлябь.

— Трогай! — Барма огрел его плетью. Ударил и застыдился: «Что это я? Никогда ведь не бил живых тварей. Суетлив, жесток стал. Вот что значит потереться при дворе. Да, чего-то недостает мне», — выхватив рассеянным взглядом клок леса, показавшегося вдали, думал Барма, испытывая неясное беспокойство. Лесишко был тощ, робко жался к деревне, напоминая толпу нищих, просящих пристанища. Он мерз посреди земли, заживо гнил, умирая.