Изменить стиль страницы

— Нет, Кирюша не обманул меня, вижу, — плутовски подмигнул Кулагин, садясь за стол.

Казак поспешно ушел в соседнюю комнату. Хотелось скорей прочитать письма друзей. «Душа изболелась. Увезли жандармы — и как в воду канули. Если бы с Омском связь не порвалась, давно бы знали про них», — думал он, стараясь разобрать местами стертые слова.

«Дорогой друг! Мне писать трудно, следят очень. Кирюше легче. Скоро мы будем с ним вместе. Посланному верь! Хоть в воровстве его обвинили, а парень добрый…» — прочитал он наспех нацарапанные строчки на грязном обрывке бумаги. Ни его, ни своего имени Федор не писал.

«Знает, что почерк его не забуду, — взволнованно подумал Мезин, перечитав несколько раз записочку и бережно свертывая. — Аксюте надо переслать — пусть своими глазами прочитает отцовы слова…»

Из семи записок Кирилла пять предназначались Аксюте. Прочитав на маленьком листочке первые слова: «Любушка моя, солнышко ясное», Степаныч бережно откладывал его в сторону, понимая, кого так называет молодой друг.

В двух последних, адресованных друзьям, Кирилл сообщал, что после двухлетнего терзания в тюрьме их осудили на ссылку в Нарым и с первым этапом отправят. Он просил не беспокоиться о них: закалились и в тюрьме тоже нашли друзей, с некоторыми вместе и в далекий край пойдут.

«От нас добивались, кто из Петропавловска посылал нам прокламацию. Многое вам расскажет В. Нужда загнала его в тюрьму. Поддержите парня, человеком станет…» — писал Кирилл.

Не один раз прочитал Степаныч скупые слова записок, стараясь понять сказанное между строк, пока Кулагин пришел к нему из кухни, разомлевший от сытного обеда и тепла. Он начал было рассказывать про Федора и Кирилла, но глаза у него помимо воли закрывались.

— Вот что, паря! Ложись-ка, поспи малость. Устал, видно, а потом поговорим, — сказал Степаныч, заметив его состояние.

— Как вышел, не спал еще. Боялся с письмами попасть к легавым в руки, — совсем засыпая, прошептал Кулагин.

Семеновна раскрыла постель, и, поддерживаемый хозяином, Василий, дойдя до кровати, свалился, как сноп. Мезин заботливо снял с него дырявые валенки и прикрыл теплым одеялом.

Кулагин проспал мертвым сном подряд четырнадцать часов.

Утром следующего дня Степаныч подошел и тронул его за плечо. Вася мгновенно вскочил со словами: «Сейчас, сейчас, ваше благородие, все будет сделано!» — и, уже стоя, открыл глаза, взглянул на Степаныча и рассмеялся.

— Фу, черт! Приснилось, что опять в тюрьме и надзиратель будит, — говорил он, заразительно смеясь. — Пять лет ведь оттрубил…

Мезин добродушно улыбался, глядя на него. «Чего это он мне вчера жуликом показался? — думал. — Человек как человек».

Василий сейчас не кривлялся и почти не подмигивал. На щеках пробивался слабый румянец, губы из синих стали бледно-розовыми. Хороший обед и спокойный сон подкрепили парня, и выглядел он теперь значительно моложе, чем вчера.

— А лет-то тебе сколько? — спросил Степаныч.

— Недавно двадцать пять стукнуло. Как раз двадцать лет исполнилось, когда прокурор в тюрьму засунул… — Лицо его омрачилось, вспомнил, как без вины в воры попал.

Нужда из родного села мальчонкой выгнала сироту. Чего он не перенес до двадцати лет. А потом эта беда случилась: вор из кармана толстопузого кошелек потащил, а он, Васька, стоял смотрел, разинув рот от изумления. Поднялся крик, городовой подбежал, воришка вырвался, толкнул его к городовому и сам закричал:

— Вот этот по карманам лазит…

Схватили его, избили до полусмерти, как нашли в кармане кошелек, тот, видно, пихнул незаметно. Пять лет дали, и в тюрьму…

— Ну, ступай умойся, позавтракай, а потом говорить будем. Баньку к вечеру Семеновна истопит, — сказал Степаныч, выслушав его короткий и немного сбивчивый рассказ о давних годах.

— Как привезли их из Акмолинска, так поначалу в нашу камеру сунули, а нас там было пятнадцать, почти все за воровство, — говорил Василий, часто вскидывая живой взгляд на Мезина. — Я уже «стариком» считался, три года отдежурил, новенькие все меня слушались. Ну, как водится, начали спрашивать, за что попали. «Живоглотам на шею себе садиться не давали», — сказал младший, Кирилл то есть. А старший, Палыч, добавил: «Сколь могли, и других от того берегли». И так на всех ласково взглянул, что все сразу утихомирились, а Санька Нож — это его прозвище, фамилию он никому не говорил — закричал: «Что ж это к нам политиков засунули?» Мне они сразу понравились оба, особенно Кирилка. Я и гаркнул на Саньку: «Прикуси язык, коль не хочешь, чтобы голова заболела!» Никто их не обижал у нас. Через неделю обоих из нашей камеры забрали и в одиночки для политических посадили. И на прогулку выводили их врозь. А я с надзирателями дружил: коль что сделать им надо — без отказа, а то и развеселю когда…

Васька неожиданно состроил такую рожу, что как ни взволнован был Степаныч, все же не мог сдержать улыбки.

— По двору и коридорам я ходил свободно и вот, когда кого из них выводили, обязательно себе дело во дворе находил. Переглядывались мы, глазами разговаривали, — с простодушным хвастовством продолжал Кулагин. — Месяца через три разрешили мне у них в камерах убирать, тут мы с Кирюшкой и вовсе дружками стали…

Василий рассказал, что его вызывали к начальнику тюрьмы, Синькову, — «ух, и зверюга!..» Там следователь учил его, как выспросить у Кирилла секреты.

— Я для виду согласился, чтобы подольше с дружком в камере быть. Через него и Палыча любить стал. Рассказал я Кирюше о хитростях следователишки… — Васька лукаво прищурил карие глаза и забавно сморщил вздернутый слегка нос.

За тысячи, полученные от Павла Мурашева, начальник Акмолинского уездного жандармского управления охарактеризовал арестантов как «важных и опасных для государства преступников», направляя с ними дело «Об организации бунта в селе Родионовке». Рапорт подкреплялся актами, состряпанными Нехорошко, и вещественными доказательствами — изъятыми прокламациями. Следователь, ознакомившись с делом, решил, что карьера его обеспечена. Раскрыв бунтовщиков по всей Акмолинской области — ведь не сами же эти мужики печатали прокламации, — он имел основания рассчитывать на выдвижение.

Вначале все внимание жандарм сосредоточил на Федоре. Тот сам признался, что большевик. Но Федор на первом же допросе ответил:

— Листки я на базаре нашел, да не эти, эти мне подсунули. Прочитал и думками стал с большевиками, но до ареста о том ни с кем не говорил. Больше ничего не знаю. Зятя взяли совсем зря…

К этому показанию он до конца следствия ничего не добавил. Большей частью на допросах Федор молчал. Лишь изредка, когда его беспощадно избивали, говорил:

— Я вам давно все сказал. Делайте что хотите!

Карцер, побои, лишение прогулок на месяцы — ничто не помогало. Бледный, худой, Карпов по-прежнему держался твердо. Его на время оставили в покое и принялись за Кирилла.

К молодому парню следователь сначала применял более тонкие методы.

— Пойми: у тебя вся жизнь впереди — стоит ли за чужие грехи отвечать? Расскажи откровенно все, что знаешь про бунтовщиков, и вернешься к жене, к матери, — участливо говорил он Кириллу. Тот молчал.

— Ну, иди, подумай, потом вызову, — сдерживая злость, приказывал следователь, не теряя надежды выжать из этого парня все, что надо. Ему хотелось установить связь обвиняемых с петропавловскими революционерами. Там все еще что-то есть!

Другим методом была подсылка к Кириллу Василия, который считался уголовником. Но и тут палач просчитался. Дружба Кулагина и Железнова возрастала с каждой встречей. Задушевные беседы с молодым революционером разбудили в Кулагине все лучшие чувства; кроме того, обманывать ненавистного «легавого» доставляло ему большое удовольствие.

Убирая в одиночках, Василий передавал весточки от Кирилла Палычу и обратно. Потом ему удалось сообщить о них политическим, сидящим в левом крыле, в общих камерах. Время от времени Василия вызывали к начальнику тюрьмы, и он рассказывал следователю о своих разговорах с Кириллом — о доме, об Аксютке, дочке, матери… Так он договорился с Палычем и Кирюшей.