— Вас спрашивают, зачем вы здесь ходите, — пояснил он.
— Я приехала поездом, сидела в бомбоубежище, замерзла, хотела попроситься к кому-нибудь переночевать…
Доброволец строго сказал:
— Идите обратно и не выходите до утра из бомбоубежища. Не ходите здесь, вас могут пристрелить, принять за партизанку.
Я поспешила уйти. Мне было страшно и в то же время радостно. Значит, боятся оккупанты партизан! Значит, народные мстители живут и действуют где-то по соседству.
Весь остаток ночи я думала о партизанах. Вот бы встретить кого-нибудь из них!
Утром, взвалив на плечи свои мешки, мы с сумасшедшей зашагали по дороге в город, освещенный розовым светом восходящего солнца.
Никакой красоты, никакой экзотики.
Начались дожди. Домик Богоявленских был настоящей избушкой на курьих ножках: в окнах щели, крыша текла, и с потолка обваливались куски штукатурки. Сергею Павловичу в его клетушке было еще хуже, а мы никак не могли найти себе жилище, никто не хотел сдавать нам комнату. Наконец, на окраине Бахчисарая одна татарка согласилась сдать нам нежилое помещение. В двух комнатах было четыре окна, обращенных на север, — и ни единого стекла, настоящая лачуга. Но мы сейчас же в нее перебрались.
Середина ноября. Северный ветер треплет и рвет тряпки, которыми завешаны окна, врывается в комнату вместе с холодным дождем. Забить окна нечем, у нас нет ни фанеры, ни гвоздей, нет и вещей, на которые можно было бы это все выменять. Палочками и щепочками, собранными возле реки, мама разожгла плиту и варит пшеничную кашу. Мы терпеливо ждем того момента, когда каша будет готова, тогда мама положит каждому по нескольку ложек. Норма жесткая, но мы не протестуем: можно сразу съесть всю пшеницу, а что же завтра? Надеяться не на что.
В комнате нет ни стула, ни стола, ни кроватей — ничего, кроме двух старых, твердых, как камень, подушек, набитых слежавшейся соломой. На день мы из них устраиваем сиденье на полу, а ночью спим на них. Пока горит плита, жмемся поближе к ней, но это продолжается недолго. Лишь затухнет огонь — и холодный ветер мгновенно уносит все тепло.
Я сижу на крыльце, перед моими глазами небольшой внутренний двор, устланный каменными плитами, возле крыльца растет старая дуплистая шелковица с огромной кроной, которая летом бросает тень почти на половину двора.
Бахчисарай чрезвычайно живописен, особенно в погожий осенний день. Он расположен в узком ущелье, окружен причудливой формы скалами. На фоне синего неба ярко выделяются очертания скал, кое-где поросших кустарником, с светло-зелеными, золотыми и кораллово-красными листьями. Дома восточного стиля с неизменными террасами живописно лепятся по склонам ущелья.
Если смотреть на Бахчисарай глазами художника, он, со своей восточной экзотикой, сразу привлекает взгляд. Но времена изменились. Я смотрю на Бахчисарай, на солнце, на скалы холодным, бесчувственным взором. Никакой экзотики.
В конце ноября нам удалось перебраться в небольшой каменный дом, стоявший напротив ханского дворца. Крохотная комната на втором этаже с облупленными и закопченными стенами имела убогий и нищий вид. Но это было уже человеческое жилище: с целыми стеклами в окнах, выходящих на юг, через которые не проникали ни ветер, ни дождь. В школе папе дали старый поломанный стол, два таких же стула и три погнутых, ржавых остова от немецких кроватей. Папа раздобыл досок, но их хватило только на две кровати, и мне приходилось спать на столе.
Наступила глубокая осень. Я сильно простудилась и заболела гриппом, но к врачам не обращалась. К чему? Больше месяца тряслась в лихорадке, продолжая в то же время часами выстаивать в очереди за обедом под проливным дождем, добывать дрова. Я ходила, шатаясь от слабости, спотыкаясь о камни и кочки, едва волоча дрожащие, как у старухи, ноги, с сердцем, которое, казалось, стало тяжелым и тянет к земле.
В четыре часа уже темнело, рассветало поздно. У нас не было никакого освещения, даже коптилки. Делать было нечего. Пшеница съедена. Почты не существует — гнетущая, полная оторванность от жизни. С наступлением сумерек мы ложились спать и лежали в постелях до рассвета, однако голод и вереница мыслей не давали заснуть.
По временам тишину нарушали чьи-нибудь томительные вздохи, поскрипывание кровати и возглас: «Скоро ли уже рассвет!» Да мерно шумела Чурук-су, отделявшая нас от ханского дворца.
Приподнимешься, посмотришь в окно: ну, чем не красота! На темном небе горят яркие звезды, тонкий серп месяца серебрит стройный силуэт минарета, спит ханский дворец, убаюканный сказками Чурук-су, и заунывный призыв муэдзина воскрешает тени Заремы, Марии, жестокого хана и его дикой орды. Но в ханском дворце спят теперь гитлеровские офицеры. И нас, хоть об дорогу бей, ничем не прошибешь: никакой красоты и никакой экзотики!
Болезнь отца
Однажды к нам явился гость — событие странное, приятное и неожиданное. Это был преподаватель математики Арел, старый сослуживец моего отца. Иосиф Николаевич был евреем. В начале войны он эвакуировался со своей женой на Кавказ.
Огромные черные глаза Иосифа Николаевича, не выцветшие с годами, печально глядели на моего отца. Тяжело вздохнув, он обвел взором наше жилище и всех нас.
— Да, невеселая встреча, Иосиф Николаевич, — сказал папа. — Но каким образом вы очутились здесь и как нашли нас?
История моя очень короткая и простая: мы поселились в Краснодарском крае. Я преподавал в школе. Продуктов — непочатый край, полное изобилие всего: хлеб белый, да какой пышный и вкусный, гуси, утки, сало свиное.
— Вот бы сала кусочек! — перебил его папа. — Ну, рассказывайте дальше.
Дальше… А дальше, как вам известно, немцы наступали. Мы с женой сели на какую-то таратайку и носились по дорогам, пока не оказалось, что бежать уже некуда и немцы со всех сторон. В Краснодарском крае было много севастопольцев, нашелся среди них какой-то мерзавец, который донес, что я еврей, но нашлись и люди, вовремя предупредившие меня об этом. Мы с женой сели на первый попавшийся поезд и уехали. Хотели сначала сойти на Украине, а потом решили пробираться в Севастополь, да не доехали, остановились в Симферополе. Тут у жены родственники, она русская немка. Все мои родственники, жившие в Симферополе, уничтожены, а родственники жены заявили, что я должен исчезнуть с их глаз навсегда и забыть о своей жене, которую они оставили у себя. Иначе грозятся на меня донести. Видите ли, они не могут примириться с мыслью, что породнились с евреем. Теперь не знаю, что делать: ехать ли в Севастополь или устраиваться где-нибудь здесь в районе…
— Дорогой Иосиф Николаевич, — сказал папа, — ваш брат был зверски убит немцами в одном из севастопольских лагерей.
Папа не хотел подробно рассказывать. Но нам было известно, как это произошло. Гитлеровцы, вооруженные шомполами, стояли двумя шеренгами на пути к воронке, образовавшейся от взрыва огромной бомбы. Обреченных на смерть севастопольцев прогоняли между шеренгами палачей, которые хлестали истязуемых шомполами. Потом избитых, окровавленных людей сталкивали в воронку. А по ее краям спокойно прогуливались автоматчики и посылали вниз очередь за очередью… В этой могиле оказался и брат Арела.
— Не показывайтесь вы, ради всего святого, в Севастополе, — упрашивала мама.
— Устраивайтесь здесь в районе и поменьше попадайтесь людям на глаза, — уговаривала и я, — а когда наступит весна, мы с вами уйдем из Крыма навстречу нашим. Хотите идти со мной? Я решила ждать до весны, а потом пробираться к фронту. Ищу себе попутчика.
Иосиф Николаевич грустно улыбнулся, посидел еще немного и ушел.
У отца распухла и побагровела рука. Он обратился к врачу, который признал рожистое воспаление и сказал, что надо выпить несколько таблеток красного стрептоцида. Но где же его достать? Спрашивали мы у всех знакомых, пришлось мне даже отступиться от своих принципов и обратиться в немецкую санчасть, где я получила холодный отказ. У немцев был приказ никогда ничем не помогать населению, и надо сказать, что их глаза и лица отражали все бессердечие этого приказа.