Когда Пеньями исчез из виду, Юсси побежал на Свиную горку, к тамошней лачужке. Было уже поздно, но какой-то инстинкт уводил мальчика от дома; уж на Свиной-то горке наверняка будет настоящее рождество, такое, какого никогда не увидишь на Никкиле. Вот бы провести нынешний вечер с тамошними мальчишками! Дома у Юсси не было друзей.
На Свиной горке очень удивились, когда к ним заявился Юсси с Никкили, и Кустава уже было решила, что на Пеньями накатил дурной стих. Исподволь расспросив мальчика, она узнала, что ничего особенного не произошло. Пеньями ушел на деревню, вот Юсси и прибежал к ним… Все это было вполне понятно. В избушке по-рождественски пахло пареной брюквой, но каким-то чутьем Юсси угадал, что ему от всего этого ничего не перепадет. С помрачневшим лицом он выскользнул в дверь, неразгаданный, как некое рождественское знаменье. После этой маленькой, подсказанной инстинктом прогулки не оставалось ничего другого, как вернуться домой. В небе загорались звезды, а в избе, как всегда, коптила лучина. Все ждали хозяина, чтобы пойти в баню. Но его все не было, баня грозила остыть, и в конце концов пошли без него.
Обитатели Никкили вели себя в тот вечер весьма необычно.
Папаша Оллила уже принял праздничные поздравления, сходил в баню и как раз расчесывал бороду, когда в избу ввалился Пеньями. Нашел тоже время говорить о долгах! Да и до выпивки еще далеко; она начнется лишь за ужином, после того как вместе со всей прислугой пропоют рождественский псалом. Папаша Оллила с трудом сдерживал раздражение.
— Так ведь… ты знаешь все не хуже меня. За тобой шестьсот рублей да процент за два года не плочен. Его следует присчитать к основному капиталу…
— Так ведь… я не продаю самогон ни за наличные, ни в долг. А проценты к капиталу присчитаю. Это будет марок двести…
— Так ведь… самогону я дам тебе задарма, как раз чтоб расчухать рождество. Есть у тебя посудина?.. Только пеняй на себя, ежели я законным порядком взыщу с тебя должок. За все про все выходит две тысячи шестьсот марок… Ну, с миром господним!
Тягостное молчание воцаряется на Никкиле по возвращении из бани. Что скажет старик, когда увидит, что в баню сходили без него? Майя еще в бане, она пошла туда одна, после всех — пока другие мылись, она без их бедома натаскала в избу соломы. Солома эта — горелая, ее надергали утром на корм скоту из крыши сарая, построенного два года назад. Юсси считает своим долгом присесть на нее; от соломы несет затхлостью. Он один среди взрослых. Настроение у всех подавленное.
Но вот в сенях раздаются шаги Пеньями. Ярче обычного блестит знакомый глаз в растворе двери, громче обычного вырывается дыханье из груди, и всем сразу бросается в глаза объемистый деревянный жбан, который он, нисколько не таясь, несет под мышкой. Такой твари на Никкиле нет, этот жбан — из деревни.
Ко всеобщему удивлению, Пеньями не сразу начинает скандал. Все молчат, Юсси потихоньку сползает с соломы. Пеньями проносит жбан к своему шкафу, неторопливо открывает и закрывает дверцу и, ни слова не говоря, снова выходит. Его шаг нетверд — в этот знаменательный вечер особенно заметно, как сильно он сдал за последние годы. Собственно говоря, его нечего больше бояться. Женщины хихикают, как только он оставляет избу. Старый филин — он все еще способен нагнать уныние даже в этот безрадостный рождественский вечер.
А ведь три года назад, если бы Пеньями при подобных обстоятельствах столь необъяснимо покинул избу, Апели имел бы полное основание отправиться за ним следом, проверить, все ли в порядке с Майей, которая моется в бане. Теперь же, хотя Апели с ними нет, все знают, что хозяйке не грозит сколько-нибудь серьезная опасность. Жизнь во всех отношениях пошла на спад.
Однако еще до праздничного стола Пеньями сделал слабую попытку вернуться к старому. Он захотел помыться в бане и уже разделся наполовину, как вдруг силы отказали ему. Оставив мужа в бане, Майя вернулась в дом, накрыла на стол и достала из тайника тощую сальную свечку, когда Пеньями, босой, в одной рубахе, притащился в избу и, мучительно заплетая ногами, направился прямо к шкафу. Отхлебнув из жбана три больших глотка, он в изнеможении опустился на кровать, вяло радуясь тому, что у него все-таки есть водка, пусть даже это его последнее рождество в этом прокисшем мире и пусть долгов у него больше той суммы, которую он умеет связно назвать. Но вот он встрепенулся: он видит мальчика, который всегда, при всех обстоятельствах вызывает в нем желание мучительствовать. Однако на этот раз мальчик — слишком ничтожный повод для скандала, поскольку домашние в полном сборе. Пеньями замечает брошенную на пол солому.
— Кто принес в избу солому для скота?
— Не все ли равно, где лежать соломе? — отвечает Майя.
— Я вам покажу — не все равно!.. Бабье! Коровы!.. — кричит Пеньями и, пошатываясь, идет к столу, намереваясь смахнуть свечу. Майя отодвигает свечу. Пеньями наклоняется, берет охапку соломы и хочет вынести ее из избы.
— Не дури, старик!
Майя удерживает его. Пеньями шипит:
— Ну погодите же, оллиловское отродье! Я вам покажу, как обращаются у нас с соломой для скота!
Их возня кончается тем, что Пеньями падает на пол и при этом сильно зашибает ногу. Он не может встать без посторонней помощи и, ворча, позволяет Майе поднять себя. Добравшись до постели, он кричит, задыхаясь:
— Водки! — И, так как Майя и не думает выполнять его приказ, визжит еще громче, но столь же беспомощно: — Водки!
Майя недоуменно глядит на Марке.
— Там, в шкафу, — равнодушно говорит Марке.
Старый Пеньями засыпает, и семья садится за рождественский ужин: грубый хлеб из мякины, водянистая простокваша, баранина, пареная брюква. Слабая свеча бросает желтоватый свет на изможденные безмолвные лица. Трещит мороз, разнося поздравления из многого множества избушек, где в этот же час, в такой же обстановке люди свершают свою рождественскую трапезу. Глаза мужчин и женщин серьезны и устремлены вперед, и трудно ходят подбородки тонкошеих ребят, будто с каждым куском они глотают невидимые слезы.
Бескрайнее звездное небо глядит в этот час на превратности маленького человечьего племени, глядит, как оно пытается сохранить непрочную свою жизнь для грядущих, непредвидимых судеб, для других, более счастливых, а может, и несчастливых времен, которые придут двадцать, пятьдесят лет спустя — столетия спустя. Небо видит дремучие леса, где рядом с умирающим нищим и искроглазой рысью дремлют миллионы будущих поколений. В некоторых местах леса расступаются, открывая седые деревни, где один видит в сытых снах хутора, которые он скоро приберет к рукам, а другой думает лишь о том, что он проводит последнюю рождественскую ночь в отчем доме, — деревни, где в больших приютах для нищих тихо угасают те отпрыски человечьего племени, котррым не дано причаститься грядущего. Вот сколько всего видит небо на застывшей в сером однообразии земле. Время великих потрясений еще не наступило. Но и на земле и в воздухе уже пришли в движение стихийные силы, явные и тайные. Сейчас, за далью лет, все это может показаться очень занятным, но тогда, в ночь под рождество 1867 года, очень невесело было людям.
Когда праздничный ужин закончился, Майя попыталась было спеть рождественский псалом, но взяла слишком низко, и никто не смог ей подтянуть. Пропев два-три стиха, она умолкла.
Настроение десятилетнего Юсси складывалось из тех несильных переживаний, которые он испытал в течение вечера. Прогулка на Свиную горку выросла в рождественское приключение, запах брюквы отожествился с понятием рождества; бесчинство отца напомнило ему такие же выходки в прошлом, а после ужина он еще раз попробовал посидеть на гнилой соломе. И наконец пришел сон, скрасивший все маленькие события вечера.
Пеньями всегда гнал со двора нищих, забредавших на хутор. Но в эту рождественскую ночь они впервые получили доступ на Никкилю. Только все собрались лечь спать, как в избу вшасталась старуха с двумя детьми. Их мать, как она объяснила, умерла в дороге. Старый Пеньями спал без просыпу, и нищенкам разрешили переночевать на вонючей соломе. Их приход разбудил было Юсси, и образы странников запечатлелись в его скованной сном душе. Ему казалось, что по-настоящему рождество наступило лишь тогда, когда он уже спал.