Изменить стиль страницы

Все новые и новые дворы появлялись на пути. Некоторые из них кишели солдатами — даже про себя Юха не осмеливался назвать их лахтарями. У коновязей стояли десятки лошадей. На одном дворе Юху посадили в сани, приставили к нему новых конвоиров. Все яснее отдавал он себе отчет в том, что он уже не жилец на свете. Лишь бы поскорее разделались с ним и не пытали. Больно думать о детях и о корове — и все время хочется плакать…

Дело Иохана Тойвола с самого начала сочли ясным и не вызывающим никаких сомнений. Он до последнего дня творил вместе с другими преступные дела — последним была конфискация меховых полстей — и к тому же играл явно не последнюю роль в убийстве господина Пальмункрени, хотя и самый ревностный обвинитель, увидев обвиняемого, усомнился бы в том, что он способен стрелять. А среди местных жителей не нашлось ни одного, который бы посочувствовал ему. Правда, в тот благовещенский вечер некоторые крестьяне невольно испытывали чувство жалости, видя, как его увозят, но им самим это было неприятно, и, когда все осталось позади, они с облегчением подумали, что теперь больше не придется иметь дела ни с Юхой, ни со всем тем, что напоминает им о нем. Так иной человек нарочно отлучается из дому, когда режут скотину, а возвратившись, с удовольствием созерцает аккуратно разделанную тушу.

Юха трясся душой и телом, когда прибыл в место заключения. Он твердил себе, что его убьют в тот же вечер, беспрестанно рисовал в своем воображении, как пуля входит в его тело, бормотал что-то вроде молитвы и потому совсем не обращал внимания на окружающее. В комнате было так тесно, что лишь часть людей могла разместиться лежа. Заключенные кашляли и плевались. По мере того как проходили часы, ожидание смерти становилось все напряженнее. Некоторые молились о том, чтобы бог взял их душу, прежде чем это сделают люди. Смешно было смотреть на молодых хулиганов теперь, когда их зверские лица поневоле являли серьезное выражение. Один из них пытался заговорить с часовым. «Не бойсь, всех не убьют», — ответил тот с равнодушной усмешкой.

Ночь проходит, но на расстрел еще никого не повели. Под утро то один, то другой начинает дремать, и вскоре в комнате слышно лишь сонное сопенье, припадочный кашель да время от времени: «Господи боже, отец небесный». Слышен даже храп: молодой хулиган может отлично спать даже в такой обстановке.

Утром приводят еще пленных. Они хотят пробраться к окну между лежащими на полу людьми, но часовой приказывает им разместиться у внутренней стены.

— Дорого приходится платить за свободу, черт побери! — говорит один из вновь пришедших.

Сон не освежает, всем кажется, будто его вовсе и не было. Однако и короткий предутренний сон способен провести границу между вчера и сегодня. Утром все чутьем угадывают, что до вечера никого не расстреляют. Впереди долгий день допроса.

В половине девятого утра военный судья, комендант и местный начальник пьют кофе. Все трое взвинчены и почти готовы поцапаться друг с другом, — дела несколько подзапутаны, день снова будет тяжелый. Все нужно, и ничего нет. Огромное число пленных — большое неудобство, единой линии поведения по отношению к ним нет. Одних отпускают под поручительство хозяев, других самочинно расстреливают солдаты; если среди них оказываются сапожники, их немедленно сажают за работу. Весь день хозяева тащат на допрос баб и еще черт знает кого. Кто-то требует расписку за телефон, который забрали солдаты. Все это до того выводит из себя, что комендант и судья то и дело невольно переходят на шведский, хотя местный начальник — финн.

Самым трудным все же является вопрос о пленных.

— Прежде всего надо заняться тех, кого ждать смерть, — говорит судья.

— О allaesikunta-huliganer kan man ge brödkort utan vidare,[19] — говорит комендант.

— Так-то оно так, только черт их разберет, кто служил в штабе.

Эти два столь различных мира — заключенных и штабных офицеров — после девяти утра приходят в теснейшее соприкосновение. Судья сегодня в ударе, и дела у него подвигаются быстро. Когда наступает вечер, четырнадцать заключенных сослано на север, девять приговорены к расстрелу.

Тех, кого должны расстрелять, отводят в особую комнату на другой стороне двора. У дверей становятся двое часовых с примкнутыми штыками и гранатами у пояса. В течение дня среди солдат — местных жителей — распространяется весть о том, кто попал в эту комнату. Там заведующий кооперативной лавкой. «Ну, насчет этого мы и не сомневались». Альвина Кульмала и Манта Виртанен. «Как? И их туда же?» И Юха Тойвола. «А, и этот тоже! Стало быть, и его отродья сядут теперь на общинные хлеба!»

Девятеро в комнате ожидают наступления ночи. Женщины уже несколько успокоились, и одна из них спрашивает у постового, который час.

— Ты что, очень торопишься? — отвечает часовой.

Караулы сменяются. Кто-то снова спрашивает у часовых, не утомительно ли стоять на часах.

— Спасибо за доброту — скоро освободимся. Егерь уже пришел.

— Он встанет часовым?

— Угу… Нарочно просил приберечь для него последнюю вахту.

Задавать вопросов больше не хочется.

Двое малых, неразумных детей человеческих проводили уже вторую страшную ночь в далекой лесной избушке. Вечером девочка прибежала на соседний торп разузнать, не слышно ли чего об отце, но не застала там ни души и с протяжным ревом, задыхаясь, возвратилась обратно. Мальчик плакал в темной избе. Так, беззащитные, они приготовились пережить еще одну ночь. Прежде они постоянно ссорились друг с другом, и отец часто бил их. Теперь им все время мерещилась старая плешивая голова отца, с торчащими пучками волос по бокам. С криком ужаса выплескивались наружу темные инстинкты крови. Пойманная птица и оставшиеся в гнезде птенцы, — может, это сравнение и банально, но во всяком случае верно.

Вон он сидит в углу, этот старый воробей, — руки сложены на коленях, голова трясется. Весь день у него была одышка, кололо в груди. Он был у судьи, но ничего не помнит об этом. То одно, то другое из всего, что он пережил на своем веку, всплывает в его памяти. Первые ночи, проведенные с покойной женой, — что ни говори, это были счастливые ночи. А потом несчастье с Хильту. Теперь, прослеживая судьбу дочери с самого детства, он видит ее жизнь как непрерывный путь к той лунной ночи, когда Хильту утопилась в озере. За отчетливостью своего видения он даже не сознает того, что так стало казаться ему только сейчас. Его голова продолжает непроизвольно трястись, и через некоторое время события его собственной жизни начинают представляться ему в той же последовательности, что и события жизни Хильту…

Слышится негромкая команда: «Выходите». Юха возвращается к действительности, и его мысли начинают идти в совершенно другом направлении. Все выходят. В войне за освобождение Финляндии такие процессии были обычны.

Последним через кладбищенские ворота проходит Юха Тойвола. Другие, что помоложе, беглым шагом идут впереди, лишь грузный заведующий кооперативной лавкой тащится рядом с ним.

Холод, голод и бессонница помогли старому Юхе. Колотье в груди и одышка больше не мучают его. Правда, они еще дают себя знать, но уже не так сильно. Неощутимой стала и дрожь в теле, а в сознании словно очертился какой-то неподвижный круг и лихорадочно снуют тысячи мелких мыслей. Он пребывает в таком состоянии до тех пор, пока ничто не нарушает непрерывности происходящего, пока все идут равномерным шагом и не подается никаких команд. Но когда эта непрерывность нарушается, пусть даже самым незначительным эпизодом, — например, когда егерь отводит железную створку ворот, когда он оборачивается и дуло винтовки описывает в сумраке дугу, тогда Юха чувствует страшный толчок усталого отчаяния. Оно уже не режет, а точно бьет изнутри, как кожаным мячом.

вернуться

19

Всех хулиганов, служивших в штабе, можно без промедления пустить в расход (шведск.).