— Да уж строят, фундаменты закладывают!

— Элеватор…

Лесники пили, курили, громко говорили. Они пригласили в свою компанию Генку. Парень жадно ел, а пить отказался. После полудня лесники ушли, Мариша подмела пол, перекрестилась. Потом заложила Генку отдыхать на тёплую лежанку за печкой. Генка спал долго. Проснулся он оттого, что опять в избе сидели лесники. Один из них побывал на станции и слыхал, что не то в Крутихе, не то в Кочкине убили какого-то человека.

— Хорошего человека, говорят, убили. Председателя..

— Кулачьё, сволочи, — сказал один из лесников, — пропаду на них нет!

— Эй, парень! — крикнул другой. — Не слыхал там? Правда это?

Вопрос относился к Генке.

— Спит он, — сказала Мариша. — Устамши.

— А ты, хозяйка, знаешь, какой это человек? — повернулся один из лесников к Марише.

— Господи! — всплеснула руками Мариша. — Ай не знаю? — И она принялась рассказывать, что Генка — несчастный парень, которого обижает старший брат.

Генка лежал за печкой и дрожал — боялся, что хозяйка сболтнёт что-нибудь лишнее…

Утром, на заре, он ушёл. И опять он шёл не к железной дороге, а в обход леса — в другой уезд. За предложенные Генкой карманные часы Мариша дала ему немного денег. Генка собирался дойти до наиболее безопасного места, чтобы там сесть в поезд и заехать как можно дальше от Крутихи, хоть на край света.

VII

Смутные дни переживал Егор Веретенников. Ночной приход милиционеров и понятых, внезапное бегство Генки ошеломили его. Жил он сам по себе, ни в какие сельские распри старался не вмешиваться. Своё хозяйство вёл да детей растил. И вот на тебе, подследственный! Как вихрем закрутило…

А что сделал он, в чём виновен? Пустил ночевать родственника? Да как же не пустить, — в деревне испокон веков родню почитают, хоть и самую дальнюю, какая бы она ни была.

Знал он, что озорник Генка — волчонок. Ну, да ведь в молодости кто не проказил. Женили бы во-время — вот бы и угомонился. А всё Платон. Нарочно парню волю даёт; глядишь, не сносит головы — и со счетов долой, ему всё хозяйство достанется..

А время такое, что пропасть можно совсем ни за что..

Вот Мотыльков. Выезжает крестьянин из села по мирному крестьянскому делу — за сеном. А его убивают. Да ведь как, с расчётом. Подходят к саням, убеждаются, что мёртв, вожжи к передку подвязывают и лошадь на обратный путь пускают… Запомнились Егору эти вожжи, подвязанные рукой убийцы, бросились они ему в глаза, когда подошёл к саням помочь поднять и внести в дом тело Мотылькова.

Нет, Генка тут ни при чём! Не по-ребячески это сделано… Тут рука опытная. Хладнокровная…

Но кто же, кто? Кому поперёк дороги стал Мотыльков? Не Генке же? Его брату Платону — это верно… Но труслив Платон, на такое дело не пойдёт…

Задумывается Егор, держа в руках починяемую шлею, и чуть не натыкается бородой на шило. Тихо в избе. Спят дети. Лежит, но не спит жена, желанная Аннушка, словно виноватая… Через её родню беда грозит дому… Никуда не выходила она эти дни, боясь толков да расспросов. Не выходил за ворота и Егор. Пусть там без него разбираются, кто убил, за что убил. Не его это ума дело. Он тут ни при чём — и вся недолга!

Разве он знал, что сбежал из-под ареста Генка? Разве сб этом объявляли? Эка беда, что к нему явился! Зашёл на огонёк, когда сидел вот так, ребятам обутки починял… И не знал, что зашла беда…

Да и как он мог знать, что Генку, простого озорника и гуляку, подозревают в убийстве? Дело-то тут не простое..

И перед Егором всплывает татарское, злое лицо Сели-верста Карманова, зачем-то в последнее время привечавшего Генку… Зачем он ему понадобился? Ничего спроста не делал этот человек, а всё с дальним умыслом. Хитёр, дьявол, оттого и обошёл всех. У него ли не хлеба — полные закрома, у него ли не богатства — полные сундуки. У него ли не кони — лучшие на селе. Такие, что любую задернованную залежь осилят, запряжённые в хорошие плуги. Куда до него Волкову! Волкову дай волю — так он и десятины лишней не поднимет; ослаб, едва с той пашней, что есть, справляется. А Селивёрсту — верни-ка опять захватное право, так он сотни десятин враз взмахнёт! Недаром на залежи, что за столбами, всё похаживает, да поглядывает, ждёт, что придёт его время, скажет власть крепкому мужику: «А ну, чего там от бедноты толку ждать! Валите, крепкие мужики, пашите земли, сколько вам угодно, — в Сибири она не меряна; в Сибири она не пахана, — захватывайте, вздирайте целину, подымайте залежи, сейте пшеницу, торгуйте ею вволю! Обогащайтесь!»

Селиверст как выедет упряжках на шести, всё поле за столбами так и опашет взахват!

А вот он, Егор Веретенников, и не сможет. Где ему на паре коней? Для залежной земли третья лошадь нужна…

Вспоминается, как за одного коня два года на Волкова батрачил… Не горько ли вспомнить: пока он воевал, Селиверст тут богатство наживал. А ведь до того немудрящим мужичонкой был. На случае, на чужой беде разжился. Когда белая армия побежала от Красной, тиф колчаковцев косил, морозы добивали; мертвецы валялись на дорогах неприбранные… А в иных местах их складывали в поленницы, как дрова… Имущество воинское — пушки, лафеты, зарядные ящики, обозные повозки, занесённые снегом, торчали всюду… С конских трупов волки шкуры драли… А больные и раненые кони вокруг бродили и с голодухи древесную кору глодали..

Вот тут и вступил Селиверст в партизаны, не для того, чтоб белых добивать, а чтоб себе богатство добывать…

Другие по мертвякам золотишко шарили, узлы, тряпки подбирали, тифозную вошь с барахлом вместе в свои дома несли. А он на пустое не соблазнился. Он правильный прицел взял — по всем дорогам полумёртвых брошенных коней собирал. На дальние лесные заимки их сгонял и там в тёплых станках, на даровом сене поправлял.

Будто доброе дело делал, не мародёрничал; о мертвяков рук не марал. Тащил он вместе с братьями передки от артиллерийских повозок, конскую сбрую, хомуты, повозки, а главное — коней, коней!

Сколько у них было — одна тайга да тайные заимки знают… Делая тёмное дело, братья притворялись сердобольными: вот, мол, бедную животину от гибели спасают.

Кончилась колчаковщина, наступили мирные дни; сказано было: хозяйство восстанавливай, землю паши.

И тут братья Кармановы своё взяли. Тягло стало дороже золота. И дома себе — на проданных коней — понастроили, и сундуки отборным добром понабили, и плугов, жнеек, молотилок понакупили, и себе отборных коней из артиллерийских упряжек с излишком оставили… Правда, сдали десяток, что похуже, сельсовету для бедных… С того и пошли в силу Кармановы, затмевая Волковых…

На тех все беды, все поношения: «Кулаки, старорежимники, мироеды!»

А этим почёт — красные партизаны, за советскую власть стояли, — теперь им всё дозволено… Ан не всё: землю-то поверх нормы не дают, батраков держать не велят… Твёрдое задание накладывают… И проводят всё это Мотыльковы…

И тут у Веретенникова мелькнула такая мысль, что он вздрогнул и очнулся.

«Тьфу, — сплюнул он, — бес меня путает… Это я от ненависти на них подумал, со зла, потому что завидую им… Кармановым!»

В калитке щёлкнула щеколда. В сенях раздались тяжёлые шаги. Дверь резко толкнули, и в избу без спроса вошёл Григории Сапожков.

— На огонёк я! — сказал он вместо приветствия. — Чего не спится, Тамочкин?

Егора как варом обожгло при этом слове. Не к добру назвал его Григорий этим старым, ненавистным ему уличным прозвищем семьи Веретенниковых.

Крутиха хитра на прозвища, почти у каждой фамилии есть ещё уличная кличка. Одни Веретенниковы — Карасевы, потому что дедушка их за неповоротливость — шея у него, павшим деревом повреждённая, не ворочалась — был прозван Карасём, почему и возненавидел эту мирную рыбу. Другие дальние родственники — Хрульковы, потому что кто-то в роду был хром. А вот Егорова отца прозвали Тамочкиным — за пристрастие к слову «тамочки». Как помнит себя Егор, он только и слышал от отца: «Поди, Егорушка, посмотри тамочки, не ушли ли кони в овсы… Возьми, сынок, тамочки уздечку, приведи Лыску». И так без конца — «тамочки» да «тамочки». Когда он умер, по селу разнеслось: «Помер Тамочкин».