Изменить стиль страницы

Вот уж всегда вредно форсировать события. Жизнь длинна, она дает нам достаточно времени для исполнения разных проектов. Если колеблешься между двумя заманчивыми темами, то это может означать, что момент неблагоприятен для обеих. Но в мире так много вещей, о которых можно писать; вот, к примеру, собака — забавное и достойное любви создание неопределенной породы. Продолжительные прогулки в обществе Баушана были утешением и отдыхом в тяжелое время. Почему бы не поставить любимой дворняжке скромный памятник?

Можно обойтись без действия. Ничего не надо, кроме точности, доброжелательной аккуратности при описании Баушанова своеобразия. Ландшафт на реке Изар представляет собой прекрасный фон, непритязательный, при этом неповторимый. Будет увлекательно мысленно и на бумаге еще раз пройтись по многим тропинкам, где так часто бродил в веселом обществе Баушана. Коли даже сам, описывая, развлекаешься, то и написанное получится не скучным. И в самом деле, история «Хозяин и собака» читается приятно, даже без напряженного сюжета.

Это — идиллическое мгновение в жизни автора, потому уместным кажется довольствоваться чисто идиллическим материалом. Оставьте другим, помоложе, посмелее, предаваться экстатическим видениям и вызывающим экспериментам! Баушан интереснее, действительнее вашего экспрессионизма, этой туманной мешанины из оптимистически-революционных и мистически-апокалипсических настроений и акцентов. Долгая литературная карьера богата превратностями и перепадами; за фазой быстрого движения наступают спокойные времена. Как раз теперь мы находимся в одном из спокойных периодов. Невозможно и непостижимо находиться всегда в свете рампы, всегда на вершине, в авангарде. Если модное направление не согласуется с нашими внутренними наклонностями, нашим темпераментом, благое дело отойти на некоторое время от литературного процесса. Чего нам расстраиваться, если пара молодых краснобаев называет нас стерильными и старомодными? Лихорадочный темп этого послевоенного поколения поведет, может быть, не так далеко, как наше осмотрительное продвижение вперед. Мы переждем. Мы воздержимся.

Автор «Размышлений» мог бы легко сделаться вождем и фаворитом реакционной клики. Но лестные предложения, которые делались ему из этих кругов, он отклонял со спокойной вежливостью. Сродство между ним и немецкими националистами, если оно когда-либо существовало, было преходящим и отчасти ошибочного толка. Даже в самых своих тевтонских настроениях он не имел ничего общего с жестокостью и сентиментальностью агрессивного ура-патриотизма. Но его добросовестному уму требовалось время, чтобы основательно подготовить решающий поворот к демократии, обращение к республике. Начиная колебаться между двумя патриотическими убеждениями, он снова становится аполитичным.

Насколько я могу припомнить, тогда у нас вряд ли были какие-то политические разговоры. Возможно, я просто не прислушивался, когда взрослые беседовали о политике; тем не менее мне кажется, что разговор вертелся большей частью вокруг тем культуры. И гости, казалось, тоже больше интересовались литературой и музыкой, чем выборами или партийными программами.

Мы, дети, классифицировали и оценивали друзей наших родителей, как если бы они были шутниками, нанятыми для нашего удовольствия. Некоторых из них мы находили блестящими — виртуозы в области искрометной беседы, — тогда как другие считались безнадежными занудами. Ни одному из посетителей, пожалуй, не приходило в голову, что мы сидим напротив него как строгие судьи. Скорее мы производили впечатление послушно-робких детей, которые едва ли как-то участвовали в беседе, но умели хранить уважительное молчание. От нас, однако, не ускользало ни единое слово из разговора взрослых, и мы обменивались насмешливыми взглядами, когда шутка не имела успеха. Удачные остроты мы отмечали кивком головы со знанием дела; если гость нас не удовлетворял, мы по возможности сразу же после стола удалялись. Иногда завзятый остроумец оказывался разочарованием или вдруг общепризнанный зануда был поразительно занятен. Тогда после ужина мы вдоволь наговаривали друг другу: «Жаль! Бьёрн был сегодня совсем не на высоте» — или: «Профессор Литцман был для разнообразия почти остроумным!» Это звучало так, как если бы мы обнаружили слабинку в голосе Карузо или неожиданный блеск в голосе неизвестной хористки. Но в общем признанная иерархия сохранялась: любимцы оказывались на высоте, скучные были так скучны, как только можно пожелать.

Что касается Бьёрна Бьёрнсона, сына знаменитого норвежца, то он был действительно «потрясающе занятным», как он сам имел обыкновение говорить о своих историях, очень резко выговаривая при этом «с» в слове «потрясающий» на потешно-иностранный лад. Мы делали на него небольшие ставки из-за его норвежского акцента, его великолепно белоснежной шевелюры и его бесчисленных анекдотов о Генрике Ибсене, Эдварде Григе и всем северном Олимпе. Он был рассказчик высокого старого стиля, тип, вымирающий, как викинги.

Категории гостей были различные: великие проезжие, которые задерживались в Мюнхене только на пару дней, временные близкие, которые появлялись в определенные периоды очень часто, чтобы затем опять показываться редко и в конце концов совсем исчезнуть; и, наконец, настоящие друзья.

Бьёрн, который проводил всю жизнь то в Норвегии, то в Италии, был идеальным представителем первой группы. Другие делали у нас остановку на своем пути из Вены в Берлин — Якоб Вассерман{74}, например, одновременно лукавый и мрачный, полный вдумчивого достоинства, неуклюжий и важный, или Гуго фон Гофмансталь{75}, чьи стихи я любил еще подростком, но в чьей личности — при всем ее неуловимо-уклончивом очаровании — я в ту пору еще не разбирался. Кроме того, были путешествующие с севера, en route [15]из Берлина к баварским озерам, в Тироль или Венецию. Господин Фишер, издатель, развлекал нас своей патриархальной веселостью и своей огромной нижней губой. Герхарт Гауптман, который тоже время от времени удостаивал нас вниманием, как известно, внешне напоминал Гёте, что само по себе уже делало его интересной фигурой в наших глазах. К этому добавлялась еще выразительная игра морщин на его мощном лбу, внушительная невнятность его речи и пророческий полет его бесцветного, притом повелительного взгляда. Но его своеобразное обаяние я постиг гораздо позже через господина Пеперкорна. Персонаж из «Волшебной горы» передает квинтэссенцию, секрет гауптмановской личности, которая тогда впечатляла нас, детей: одновременно стихийность и несовершенство этой поэтической натуры, обаяние, трагичность маскообразной псевдозначительной физиономии…

Гауптман не был другом; его редкие посещения с гордой супругой и слишком уж элегантным сыном Бенвенуто носили характер официальных государственных визитов уже по необычно большому потреблению красного вина и шампанского. Другом, почти членом семьи был «крестный» Бертрам (он крестил Элизабет, «детку») — профессор Эрнст Бертрам{76} из Кёльна, который свои долгие каникулы проводил в основном в Мюнхене, часто в нашем доме. Он не был ни виртуозом занимательности, ни занудой, но мягким разговорчивым человеком, который любил свои рассудительные речи сопровождать педантично-грациозными профессорскими едва заметными жестами. Мы охотно его слушали, когда он болтал о тонких, высоких материях — о Гёльдерлине, Платене, Ницше, готических соборах и фугах Иоганна Себастьяна Баха. Иногда он мог становиться весьма ехидным, особенно когда заводил беседу — что случалось нередко — о положении в оккупированной Рейнской области. О цветных солдатах он говорил с ненавистью и издевкой, называя их «обезьянами» и «скабрезниками», да и французов он ставил немногим выше. Национализм принял у него в последующие годы характер навязчивой идеи.